Когда после трех недель мы отвезли Рут в кибуц, я увидела, что ее ждет торжественный прием: странный обычай устраивать «кумзиц»[822], даже если привозят на пятый день роженицу из больницы. Все рассаживаются на постели, на стульях и на чем попало, угощаются, устраивают «мазел тов» и сидят и разговаривают, как будто роженице это вовсе не мешает. Правда, что комнату приготавливают ей с трогательной заботливостью, украшают подарками и цветами, но я считаю этот обычай гостеприимства в высшей степени утомительным и негигиеничным. К счастью, Рут приехала на три недели позже, так что лично я не была озабочена. Мы ее высадили, передали ребенка в детский дом и уехали обратно в Тель-Авив.
17.8.43
Гитлер теперь дарит книги Ницше своим лучшим друзьям. [Если бы Ницше встал из гроба и посмотрел на тех «сверхчеловеков», для которых он осмыслил и подготовил и оправдал идеологию, он бы ужаснулся.] Одно дело разрушать предрассудки, сентиментальную глупость, традиции, затасканную мораль, обывательщину и слабость, и другое дело посылать в газовые камеры детей, женщин, стариков.
* * *
Странно то, все те евреи, которые погибли в этой шестимильонной[823] братской могиле, без разницы, были ли они ассимиляторы или ортодоксы, носили лапсердак и пейсы или были женаты на немках и австриячках, были пресмыкающиеся польские националисты или плохие сионисты и патриоты своего народа, все они погибли, не зная, за что они погибают. Мы теперь оплакиваем наших братьев в настоящем и переносном смысле этого слова: все погибшие — дети и братья из моей родни и родни моих подруг, все эти студенты, ассистенты университетов, артисты, офицеры, инженеры и музыканты, среди них талантливые и даже гениальные, и просто тетки и дяди, все они полегли, как это ни странно, в длинных, ими же вырытых ямах за нашу идею, за Палестину и сионизм. Потому что если нам теперь, после этих шести мильонов залитых негашеной известью, не вернут нашей страны, отнятой у нас вот уже 1800 лет, из которых у нас не было почти ни одного спокойного, неокровавленного года, если почитать еврейскую историю, тогда нет ни истины, ни правды, ни справедливости на этой земле, и тогда уже действительно не важно, будем мы дальше существовать или нет. На такой земле и жить не стоит.
* * *
15.9.43.
Прошли тяжелые две недели в моей жизни: моя бедная мама умерла в начале сентября. Готовилась со страхом к этому событию, и налетело оно, как шквал.
После смерти матери стоишь, как перед началом своего собственного конца. Последние три дня мама часто теряла сознание, имела высокую температуру, но иногда она приходила в себя и разговаривала: она переспрашивала: «Значит, от Меирки было хорошее письмо? Поклон бабушке? Ну, хорошо». Раз проснулась, взяла чашку кофе, которое я ей подала, и сказала: «Дочка, как ты сварила это кофе, такого вкусного я еще никогда не пила». Раз я ей передала поклон от Черниховского, она была очень рада и с улыбкой заснула. Раз я ей рассказала, что мы заплатили один долг, который, как она знала, нас сильно мучил. Она сказала: «Как я счастлива, как я счастлива», — и заснула.
Ночью она бредила, что хочет операцию, чтобы сам Марк ее оперировал, но она никак не могла вспомнить, какая у нее болезнь. Марк ее успокоил, что ей только грыжу вправят и оденут пояс, не нужно никакой операции. Это ее очень успокоило, и она заснула. А когда ее перевезли в другую комнату, чтобы дать ей кислороду, она сквозь сон переспросила: «Так оденут пояс?»
Когда сестра в последний раз ее переменила и переодела во все чистое, она ей улыбнулась и пожала руку, очень она любила чистоту и аккуратность. В тот вечер я не имела духу с ней проститься, я ушла к себе. Я в последний момент надеялась, что так как она страдает уже два года, это будет тянуться еще неопределенное время.
На рассвете Марк меня разбудил, все было кончено.
Я не могла себе простить, что я — как Петр — проспала ее последние часы, но хотя я себя считала Бог весть каким диагностом, в личном случае делаешься [верующей] <слепой>, надеешься, что это еще не конец. Я верила, что она еще поправится, будет читать, сидеть на балконе, принимать гостей, жаловаться на боли в ногах и на свою судьбу. Эта моя уверенность передавалась ей, и мы всегда планировали, как будем справлять ее 80-летний юбилей. И так она умерла, уверенная, что Марк ее спасет. Она даже верила, что будет снова ходить хорошо, велела ортопедическому сапожнику не делать вшитых вкладок, а такие, чтобы можно было их вынуть и не употреблять без надобности. Она не любила брать снотворные, чтобы «не привыкать» к ним, и до последних трех дней своей жизни она делала холодные обтирания, чтобы «не простужаться», чтобы «закаляться», так она говорила. Счастье, что человек, как малый ребенок, может себя уговорить.