— Когда, Константин, когда?
— По-видимому, весной, в апреле. Я думаю так, потому что знаю организм твоего отца, как свой собственный. Я говорю тебе это заранее — ведь ты мужчина и сумеешь держать себя в руках. На твою голову свалятся новые заботы, а сейчас — в военное время — их будет еще больше. Я поддержу тебя и Магду, как смогу. Я никогда не был очень предприимчивым, это противоречило бы моей профессии.
Покинув рынок, они пошли вдоль рва до Подвалья. Константин говорил скороговоркой:
— В смерть трудно поверить. Груды человеческих тел захоронены в этих стенах. Фальсифицированная история, которой пичкали тебя в гимназии, силится представить Старое Място как живописный идиллический уголок, где пышные горожанки вышивают штандарты для храбрых кавалеристов. А того, что городская чернь вешала здесь богатеев, что по этим улочкам шли голодные толпы, волоча шляхту на плебейский суд, небось никто не говорил…
Юрек понимал, что доктор хочет отвлечь, направить мысли по другому руслу. Но делал он это неумело, чувствовалось, что он сам расстроен. От стен тянуло пронизывающим, влажным холодом. Из трактира «Корабельный фонарь» с гиканьем вывалились пьяные немецкие летчики. В вестибюле один из них дернул за седую бороду швейцара, одетого в старопольский жупан и обшитую мехом конфедератку. Старик в левой руке держал алебарду, а правой собирал чаевые.
— Перейдем на другую сторону, — сказал Константин. — Этим сверхчеловекам может прийти в голову такая, например, мысль: «Как упадут этот старик и этот молодой, если их пристрелить? Навзничь, на живот или еще как-нибудь?»
— Ты сделаешь так: до конца войны будешь работать в мастерской. Если партия развернет деятельность шире, ты тоже примешь участие. Не жалей себя. Я был осторожен. Может, тебе кажется, что быть одному прекрасно. Имей в виду, в этом нет ничего нового. В начале двадцатых годов нашего века двое молодых людей, которые были уже тогда старше тебя, открыли ту же самую истину.
Они носили пиджаки из альпаки и соломенные шляпы, похожие на омлет. Мать вспоминается мне в белом платье до щиколотки и в шляпе, украшенной перьями с целого птичьего двора и форменной оранжереей. Это было еще до того, как настала гнусная мода на платье-мешок, не закрывающее колени, на прическу с челкой и на широкую шляпу, похожую на горб верблюда. Итак, в ту пору двое юношей пришли к выводу, что бороться в одиночку — красиво. Им ничего не стоило с негодованием отвернуться от мира, в котором все так несовершенно, потому что они не чувствовали в себе достаточно сил заняться его преобразованием. Погрузиться с головой в партийную работу — значило для них ограничить свою свободу. Их свобода была подобна печальной свободе метеоров, кружащих в пустоте космического пространства… Э, я, кажется, ударился в мелодраму. Потому что настает конец, а умирать не хочется… Если б ты только знал, Юрек, как не хочется…
Отец говорил тихо, казалось, голос его стелется над подушкой. Темными от пятен руками он беспомощно рылся на столике в поисках трубки. Вот пальцы жадно ухватились за головку, он поднес чубук ко рту и стал водить им по губам.
— Ты еще выздоровеешь, обязательно выздоровеешь. С болезнью бывают всякие штуки. Я прочту тебе сводку последних известий.
Трудно сказать, когда именно Юрек начал говорить отцу «ты», а случилось это, вероятно, потому, что отец исхудал и стал легким, как перышко. Сводка была не из приятных: наступательная способность немецких войск как бы возродилась с первым теплом весны. В сводке Би-Би-Си ощущалась нотка соболезнования. Немцы шли Черноморским побережьем и степями Украины на восток.
Вся семья легла спать в маленькой комнатке. Юрек помогал матери ухаживать ночью за больным. Он попыхивал папиросой, стараясь превозмочь одолевавшую его дремоту.
— Дай затянуться, — прошелестел голос отца. Точно так же просил Стах в мастерской, когда они курили вдвоем одну папиросу.
Юрек вылез из-под одеял, присел на край дивана и поднес мундштук к губам отца. Тот затянулся так, словно только сейчас научился курить. Потом поблагодарил и стал тихо-тихо не то рассказывать что-то, не то декламировать. Чтобы услышать его, надо было наклонить голову к белеющей в темноте подушке. У Юрека все тело ныло после трех дней сдельной работы, и он уснул. Отец улыбнулся и погладил рукой теплое плечо сына, стянутое белой лямкой майки. Днем он не сделал бы этого, — в темноте его руки не казались такими безобразными. Он провел кончиками пальцев по лицу сына. Ему не хотелось будить его и отсылать на раскладушку, к тому же вдвоем было теплее.
Утром Юрека разбудили душераздирающие крики. В саду за забором орали коты. Отец лежал на спине, под полузакрытыми веками матово поблескивали белки. Рука была твердой и тяжелой, как железо. Одеяло на груди не шевелилось. Юрека начал душить сухой, растущий в горле ком.
IX
Электоральная — это улица зажиточных лавочников, расположившихся со своими товарами вблизи от центра города. Войдя в подъезд дома, попадаешь в вестибюль, выложенный разноцветными кафельными плитками с орнаментом из желтых и изумрудных тюльпанов. На лестничных клетках — витражи с тем же самым узором. В выложенных красным камнем нишах стоят запыленные гипсовые нимфы, сделанные по образцу своих античных предшественниц. Но есть в них и что-то безвкусное, порнографическое, пришедшее с концом века. В руках у них бра в форме огненного языка, если, разумеется, вообще возможна такая форма. Вечером лестница утрачивает реальный облик, становится условной, как театральная декорация, потому что светильники в целях маскировки замазаны синей краской.
На высоких двустворчатых, дубовых дверях квартир — латунные пасти львов с массивными латунными кольцами. Двери открываются медленно, они исполнены тяжеловесного величия. Кажется, они созданы не для того, чтобы их открывали, а для охраны богатой квартиры. Теперь квартира пустует. О ее прошлом можно судить лишь по потолкам с изящными лепными украшениями, по разноцветному паркету, по остаткам обоев с тисненым растительным орнаментом, прибитым некогда к стене золочеными рейками. Теперешний хозяин квартиры не мог знать, что адвокату N, юрисконсульту текстильной фабрики «Основа», бывшей некогда во владении акционерного общества, удалось избежать превратностей войны. Потом здесь жили евреи, у них не было необходимости прятать что-либо под обоями.
Сейчас вдоль тенистой Электоральной улицы посредине асфальтовой мостовой соорудили кирпичную стену. Верхняя часть стены усеяна вделанными в цемент осколками стекла. Из окна квартиры видны передвигающиеся за стеной головы людей. Только головы. Они двигаются словно на ленте транспортера. Кажется, будто осколки стекла отрезали их от туловища.
На той стороне улицы была когда-то читальня «Виргиния». Пахнущая старой бумагой и пылью дыра, где в послеобеденное время толпились люди. Там работало несколько девушек, молоденьких, бойких евреек, начитанных, уверенных в себе, — таким пальца в рот не клади. Сейчас Юрек уверен, что они состояли членами Коммунистического союза молодежи: у них были какие-то дела с отцом. Полученные от них книги он никогда не оставлял на виду. Улыбающаяся Роза, вертушка, которая не могла спокойно усидеть за библиотечной стойкой, подавала пухленькой ручкой книгу и говорила, подмигивая: «Из запрещенных». Теперь Юрек думал, что их связывало не только общее увлечение материалистической философией. Он вспомнил, как отец пожимал руку Розы, когда та протягивала ему книгу. Он делал это с озорной улыбкой. Да и как было не любить этих девушек, чирикающих и суетящихся, как синицы, порхающие с одной полки на другую!
Старый Виргин неизменно хранил олимпийское спокойствие. Седой, неразговорчивый, он не имел склонности к полноте, как и пристало человеку, который находится в постоянном общении с сокровищницей человеческой мысли.
— Любопытное явление… — сообщил он как-то раз отцу. — Я советую своим сотрудницам побольше читать. Ведь в нашей профессии нельзя работать по-настоящему, если не будешь человеком начитанным, хотя бы поверхностно. Так вот представьте себе, как только начинают читать, по уши увязают в… коммунизме.