Юрек вспомнил, как Портной хвастался перед тем, как отправиться на задание:
— У меня живот совершенно пустой. С утра во рту не было ни крошки. Несколько глотков воды не в счет. А если в набитое брюхо пуля угодит, тогда — хана!
Юреком только сейчас овладел смертельный страх, от которого лицо покрывается бледностью, пот стекает из-под мышек ледяными струйками, когда нужно огромное усилие воли, чтобы с громким криком не кинуться опрометью куда попало.
В то время никто не занимался статистикой, но можно с уверенностью сказать, что значительно больше людей гибло не при выполнении боевых заданий, о которых потом говорил весь город и вся страна, а на обратном пути или на подступах к объекту. Люди гибли при переходах и перебросках тайного войска, при маневрировании, которое иногда было необходимо для одного броска гранаты, для трех выстрелов, для одного взрыва.
Юрек добрел до дому совсем разбитый. Он с облегчением сунул пистолет и гранату в ящик стола и едва не разрыдался, уткнувшись лицом в подушку.
Им овладела неодолимая тоска по Анне-Марии. Это чувство росло, стоило ему подумать о встречах с ней, о том, как она приближалась к нему под сводом аллеи, о вечерах в ее доме, где все дышало горькой слепой любовью. Тоска была особенно острой при мысли, что он мог никогда больше не увидеть Анну-Марию.
XXIII
Судьба той партии евреев, с которой вывезли из Варшавы Давида, оказалась довольно сложной, потому что крематории были перегружены. Это была одна из последних партий. Давид шел по не остывшим еще камням мостовой; он шел в первом ряду, и на шее у него висел номер колонны. К ним присоединялись всё новые группы людей, которых выводили из боковых улиц. Давид искал глазами Гину, хотя заранее знал, что это бесполезно. Этих людей выгнали из подвалов уже после подавления восстания, а Гина — Давид был в этом уверен, — не раздумывая, пустила бы себе пулю в лоб, даже если бы это была последняя пуля повстанцев.
Они шли к Гданьскому вокзалу, а за ними и над ними не видно было неба, потому что над крышами клубились тучи черного дыма. Прежде чем они добрались до платформы, их одежда пропиталась запахом гари.
Партию сортировали несколько раз на глухих безлюдных полустанках, где не было даже колодца. Люди прикладывали к губам пропитанные мочой тряпки. Машинист выпустил из тендера воду и предостерег:
— Не пейте воду, отравитесь, полощите рот.
Но люди пили.
Сначала отделили женщин с детьми и стариков, потом одиноких женщин, годных к труду, потом молодых мужчин. Тех, кто сошел с ума, расстреливали в лесочке, возле железнодорожного полотна. Остальных, в том числе Давида, погрузили на грузовики, которые ожидали их в поле у переезда, и на большой скорости повезли куда-то по ухабистой дороге. Они прибыли в городок Б., и их разместили в пустых тюремных камерах.
— Вот это организация! — говорили братья Зильбер.
На перекличке, которая состоялась в тот же вечер, заключенных разделили на группы по профессиональному признаку. Никто не сказал про себя «служащий», «врач», «доцент биологии», люди с такой квалификацией говорили про себя «рабочий». Однако хитрость не помогла. Тех, кто выдавал себя за неквалифицированных рабочих, расстреляли на следующий день на тюремном дворе:
Давид сказал: «Маляр», — и отошел направо. Братья Зильбер в порыве вдохновения назвали ту же профессию. Их поместили в одну камеру с Давидом. Вскоре он возненавидел обоих, как самый отъявленный антисемит.
Они ремонтировали старые казармы вермахта, в которых должен был разместиться госпиталь. Им приказали красить стены в синий цвет. Братья ничего не делали, работал за них Давид, видя в этом единственную возможность сохранить свою и их жизнь. Зато они с непревзойденной ловкостью добывали еду и папиросы. Но с Давидом не делились; громко чавкая, сами ели хлеб, густо дымили папиросами. У них не укладывалось в голове, как это в таких условиях можно не попрошайничать.
— Берись за кисть или хоть краску разведи, что ли! Помоги мне. Ведь вы, как вши, сосете мою кровь! — кричал Давид. Его большое лицо — лицо грузчика или извозчика — было перекошено от гнева.
— Я могу попортить краской сапоги. А таких сапог теперь не достать, — отвечал младший брат, озабоченно глядя на свои сапоги.
— Ты что, не понимаешь, идиот, что завтра тебя могут расстрелять и ты протянешь ноги в этих самых сапогах? — орал Давид, свесившись со стремянки, словно хотел броситься вниз на младшего Зильбера.
— Тогда мне уже будет все равно, — отвечал Зильбер.
В этой же тюрьме находились и местные евреи. Им были хорошо известны повадки озверевших жандармов. Самым отвратительным среди них плотник Иосиф считал Макса Рихтера, по прозванию «вахмистр Макс», остальные заключенные были того же мнения. Рассказывали, что он в одних трусах с топором в руке спускался в глубокую яму, выкопанную в песке, куда сбрасывали обреченных на смерть людей. Макс запрещал их связывать.
— Сначала из ямы показалась его голова, — рассказывал Иосиф. — Потом он вылез по пояс, боже, как он тогда выглядел! Я засыпал эти ямы.
Макс надзирал за заключенными на территории госпиталя. Он расхаживал по комнатам, пьяный, в расстегнутом мундире. Он до того презирал евреев, что даже не считал нужным носить пистолет.
Но и у него братья Зильбер умудрились выклянчить папиросу.
— А ты почему не просишь? — кричал Макс, задрав голову. — Ты, жид, на лесенке! Почему молчишь? Почему никогда со мной не разговариваешь, ты, пархатый…
— Не имею права. Было ясно сказано: «Молчать и работать». Так или нет? Разговаривать запрещено.
— А ему не запрещено? — Макс ткнул пальцем в Зильбера-младшего. — Ты просто не хочешь… Не хочешь! — заорал он, потом замолчал, и в глазах у него загорелось любопытство. — Почему не хочешь? Я тебе целую пачку папирос дам, если скажешь правду. — Он положил на ладонь маленькую картонную коробочку и приоткрыл крышку, показывая, что пачка целая.
— Вы держали в этой руке топор. — Давид указал черенком кисти на пачку папирос. Братья Зильбер готовы были в эту минуту провалиться сквозь землю.
— Да. Ты прав. — Тут Макс стал хохотать, он хохотал до слез. — Да, — повторил он, и голос у него пресекся от смеха. — Поэтому я не дам тебе папирос. А может, все-таки возьмешь? — И он с хохотом протянул Давиду руку с папиросами.
— Бери! — вдруг заорал он таким голосом, каким приговаривал к смерти.
Тогда Давид приложил палец к губам, давая понять, что он должен молчать. Затем, как ни в чем не бывало, отвернулся от ошеломленного вахмистра и широко взмахнул кистью, оставив на стене полосу краски.
— Сами понимаете, я должен молчать. Господин комендант сказал: «Молчать и работать».
Слово «комендант» произвело впечатление. Макс пнул в живот загородившего ему проход Зильбера-старшего и выбежал из комнаты.
— Теперь всем нам крышка, — заявил Зильбер-младший. — Доигрался, сумасшедший. Но мы-то тут при чем, при чем тут мы, Зенон?
— Чего вы ко мне привязались? — огрызнулся Давид. — Я вас не держу.
Но опасения оказались напрасными. С того дня вахмистр Макс обходил помещение, где работал Давид, а если случалось идти мимо, смотрел в сторону.
Через неделю, хватив лишнего, он снова пустился в разговоры. Рассказал о ликвидации гетто в Б., нарисовал перед Давидом и обоими братьями мрачную картину их будущего.
— Ненавижу вас… — рычал он, — ненавижу… Буду истреблять вас, как вшей, и никто мне за это ничего не сделает.
— А русские? — ввернул Давид.
Братья Зильбер испарились. Вахмистр Макс постоял с минуту, разинув рот, потом, как собака, щелкнул зубами и мрачно задумался.
— Подумайте хорошенько, — сказал ему Давид, — мне все равно, меня так или иначе убьют… — Вахмистр кивнул. — Но что, если придут русские и будут делать с вами то же самое, что вы делаете с нами?
На следующий день утром, когда бригада выходила из тюрьмы, в проходной появился комендант лагеря и ударял плетью каждого пробегавшего мимо заключенного. Сильный удар ожег плечи Давида.