Разговор о кровати вогнал в краску Софью, дочь Родака, хлопотавшую около стола. Гости сели за скромное угощение, недостатки которого искупались чистой скатертью и опрятной сервировкой.
Выпили по рюмочке самогона, степенно крякнули, и Родак счел, что пора приступать к делу.
— Ну, давайте поговорим. Как вы себе представляете, что будет с нами, с нашей фабрикой, когда мы прогоним немцев?
Гости слушали его, не прерывая. Вдруг раздался стук в дверь. Вошел Юрек и стал извиняться, что опоздал.
В наказание его заставили выпить большую рюмку самогона. Он выпил за успех совещания. Ему поручили написать заметку в газету о возникновении фабричных комитетов.
— Вот говорится, — продолжал Родак, — «фабрики для рабочих». Рабочие возьмут управление фабриками в свои руки. Но что это значит на практике? Как возьмут?.. Дурак воображает себе это так: каждый хватает, что под руку попадется, взваливает на спину или кладет на тачку и тащит к себе во двор. Но дело-то как раз в том, чтоб ничего не растащили. Поэтому должен быть какой-то орган, который примет фабрику у капиталиста и передаст ее в наши руки… То есть люди, представители рабочих. Представители — значит лучшие рабочие. Вот я и обратился к тебе, Фиалковский, и к тебе, Желязовский. Пригласил вас к себе, чтобы посоветоваться. Ум хорошо, а три лучше…
Родак говорил о сложности стоящих перед ними задач. Он делал это для того, чтобы дать почувствовать Желязовскому и Фиалковскому, как мало значат сейчас их личные интересы.
Через два часа временный фабричный комитет был избран. И после того, как его члены: Фиалковский, Желязовский и Родак, скрепляя факт возникновения комитета, обменялись рукопожатиями, настало время для непринужденной беседы.
— Знаете, кого мне все-таки немного жаль… Старшего Берга — «первого». «Третий» — гешефтмахер, «второй» — бухгалтерию знает. А «первый» ничего не умеет. У меня на душе муторно становится, как подумаю, что он на старости лет делать будет. Дождался спокойной старости, ничего не скажешь, не дай бог мне до такой дожить…. — говорил Фиалковский.
— Тоже мне печальник нашелся, — ответил Желязовский. — Они небось свое благополучие на наших костях строили. Только шаткая это оказалась опора.
— Может, они уедут в Германию, — размышлял вслух Фиалковский.
— Неплохо было бы, глаза бы не мозолили…
— В Германию, говоришь, уедут… — подхватил Родак. — Ты думаешь, их там с распростертыми объятиями встретят? А я думаю, нет. Для таких, как они, на земле все меньше места… Неизвестно еще, как в Германии все сложится, ведь всех коммунистов не уничтожили, всех людей в болото подлости не затянули…
— А что касается Бергов, — заметил Юрек, — не кажется ли вам, что мы делим шкуру неубитого медведя?
— Неважно, — ответил Родак. — Медведь будет убит.
После обеда Стах сидел в пивной около дверей, а мимо него, как на параде, проходили войска. Это было интересно. Разгромленная, отступающая в беспорядке армия представляет собой пестрое зрелище. Не то, что идущая в наступление — слаженная, как отрегулированный механизм. Время девать было некуда. На последнем совместном заседании молодежного актива и районного комитета партии обсудили все до мелочей. Решили вопрос, куда являться, если почему-либо нарушится связь. Впервые открыто назвали улицу, номер дома и квартиру. Надобность в конспирации отпала. Юрека попросили предоставить квартиру для ближайшего заседания редакционного комитета. А он ответил: «Зачем? Следующее заседание я предлагаю провести во дворце Бланка»:
Стах сидит в дверях пивной и размышляет.
Его прикомандировали к отряду, который должен охранять мост Кербедя и следить, чтобы его не взорвали. Без пулемета тут не обойтись, а он у них один, и неизвестно еще, даст ли его Ришард. Если не даст, то пулемет все равно необходимо достать. Когда они наконец перестанут побираться? Яцек с группой из Четвертого батальона выехал в район Минска Мазовецкого за сброшенным с самолета оружием. Если они вернутся вовремя, все будет в порядке. Интересно, какое сбросят оружие — немецкое или советское? Лучше бы немецкое — легче достать боеприпасы.
На улицу высыпал народ, будто в праздник. Вот едут венгерские гусары, но это совсем не те пресловутые ухари, знакомые всем по опереттам. Их песенка спета. Это уже не армия: на заморенных лошадях сидят смертельно усталые люди, движимые одним желанием — как можно скорей попасть домой. Их ягодицы и ноги болят от верховой езды. В прошлую войну они насмехались над чехами и, встречая их, подымали руки вверх. Теперь они и сами рады бы поднять руки вверх, да поздно — приказано отступать. Никто не погоняет лошадей. Уроженцы Будапешта вспоминают свой красавец город, его вечерние огни, остров Маргит, бани и турецкие руины Старой Буды, парламент в Пеште, засмотревшийся на свое великолепное отражение в стальных водах Дуная. Кому охота воевать?
На привалах они продают оружие. Здешние жители с непонятной для них жадностью набрасываются на эти железяки, отбивающие бока и спины. Но разве им расскажешь за одну минуту обо всех муках, перенесенных за долгие дни и ночи оккупации? Пришлось бы крикнуть нечеловеческим голосом, от которого вода выплеснется из Вислы. Вот тянутся гайдамаки — завербованные украинские фашисты. Для этих ни у кого нет улыбки. Их видели в деле. Они неподвижно застыли в седле. Лошади у них откормленные. Малиновые лампасы на шароварах не выцвели, из-под папах молодецки свисают чубы. Они эскортируют обоз со своим имуществом, женщинами и детьми. Молчат. На запястьях угрожающе покачиваются нагайки. Они изнемогают от жары, пыли, ярости. Но ничего не просят, даже воды. И ничего не понимают. Они проклинают немцев. Проклинают красных. Проклинают поляков. Проклинают свое прошлое, настоящее и будущее. Они бегут на Запад. Названия городов звучат все более непривычно для их уха, привыкшего к родной певучей речи. Теперь их удел — двигаться вслед за солнцем, скалить зубы и огрызаться, пока еще можно. Они окружены ненавистью. Их все ненавидят, и никому они не нужны.
Немцы выжали из них все, что можно, и на путях отступления норовят спихнуть в канаву.
Вот идут немцы — воротнички мундиров расстегнуты, рукава засучены по локоть. На спине — пятна от пота. Они еле волочат ноги и не смотрят на горожан, прогуливающихся по тротуарам. Эти люди их не интересуют.
«Как сортировочная машина, — думает Стах. — Сперва идет мякина, но когда же появится обмолоченное зерно?..»
Не видно ни танков, ни артиллерии. А над городом все еще плывут в вышине самолеты, плывут с запада на восток. Они исчезают в молочно-белой дымке, заволакивающей высокое небо.
Стах узнал, что командование АК объявило состояние боевой готовности, но затем приказ отменили. Ожидание было мучительно. С тех пор как арестовали Гражину, Стах не ночевал дома. Он не боялся, что она его выдаст, а просто хотел уберечься от всяких случайностей. Он спал в «Отеле под мокрой флейтой». Сейчас там уже никто не ночевал. На мелких мошенников и воришек, которые не сумели приспособиться к требованиям времени, были устроены облавы, их извлекли из старой печи и поместили в трудовой лагерь в «Генсювке». Те, кто пооборотистей да понахальней, обзавелись деньжонками, и теперь у них «деловой» контакт с участковым полицейским. Эти спокойно спят на мягких перинах со своими теплыми бабами. Им кажется, что их мечты о собственном ларьке на рынке, о лавочке, где для отвода глаз продается всякое барахло, а в задней каморке скупаются краденые вещи, близко к осуществлению. В воображении они уже причисляют себя к аристократии преступного мира.
Одиноко торчащая над прудами печь перестала быть притоном. Днем мальчишки играют тут в жандармов и партизан. А ночью Стах приклоняет тут свою измученную голову. Он предпочел бы не спать вовсе. Не потому, что боится прозевать минуту освобождения, а потому, что страшно услышать сквозь сон слово «Aufstehen!» [36]— особенно сейчас, когда приходит конец всей этой мерзости; но машина гестапо еще работает и может его раздавить последним оборотом своего колеса, как Гражину. Стах лежит и вспоминает ту ночь, когда она пришла к нему, загнанная, затравленная насмерть. Это было после ареста ее брата — пятнадцатилетнего парнишки. Он был смельчак и охотно брался за любое дело. Может, это он принес в дом несчастье? Может, распираемый мальчишеской гордостью, он проболтался кому не следует и тем самым избавил родителей от забот о его воспитании и приданом для дочери. В организации ни для кого не было тайной, что она и Мартин любят друг друга. Любовь сблизила этих сильных людей. Они часто ходили полями к бабицкому лесу, вспугивали чаек, любовались козлятами, которые стукались крутыми лбами, словно у них чесались прорастающие рожки. Там, на болотистых, скудных лугах, паслись стада коз. Маленькие козлята, да и вообще детеныши, такие забавные! Когда глядишь на них, на душе становится тепло и спокойно.