— Аптекаря я бы пристрелил. Выпей я вчера с утра, может, и не сдержался бы, всадил заряд в его тупую трясущуюся башку. Аж руки чесались. А потом прошло. Отвел я его в жандармерию АК. Их человек, думаю, пусть делают с ним, что хотят. Знаешь, был я в штабе этой жандармерии, в подвалах гарнизонного костела. Сделали они там себе нары. Соломы наносили. Бабы в темноте хихикают. Иду — вдруг вылезает какой-то тип, глядит, как филин. «Чего тебе здесь надо? — говорит. — Шпионишь?» И за пистолет. Баба его какая-то держит за локоть, а сама блузку на себе застегивает. Тут офицер подошел и говорит: «Оставьте, Новый, он из АЛ. Дерьмо лучше не трогать — завоняет». Ишь, завоняет… Это он потому, что Красная Армия в пятидесяти километрах от Варшавы, потому, что с Варшавой у них номер не вышел. Из Лондона знай себе поют: «В дыму пожаров…» Нет, они уже не хозяева положения. Стали б они так с нами разговаривать, как же… Одним словом, бардак, а не штаб. Я рассказывал про это ребятам, а Танк по-своему, по-русски, сказал: «Кому война, кому мать родная». А с другой стороны, стоит нам показаться на Мостовой, как их комендант из кожи вон лезет — и коньяк достает, и по плечу похлопывает. «Мне бы, говорит, хоть один такой отряд, я бы забот не знал». Да, все перемешалось, а держаться становится все трудней. Еще и пакости устраивают. Вчера на ночь не тот пароль дали, и патруль чуть было не задержал Адмирала, когда я послал его наверх с донесением. Да, все труднее становится.
— А я вот думаю о нашем французе. Он для себя все просто решил. С самого начала они были вместе, он и Танк. Помнишь, они только спросили: «Коммунисты принимают участие в восстании?» Он даже не успел хорошенько разобраться во всей этой галиматье. Для него вопрос был решен. Твои парни любили его. Приносили ему какие-то банки с консервированными языками, хотели удовольствие ему доставить, думали, он как-никак к иной пище привык. Уснул француз и не проснется. Слизнул его огонь. Слизнул, как корова букашку языком…
Окна квартиры на первом этаже, где разместился отряд Стаха, были распахнуты настежь. Ночь стояла звездная и теплая. Лучи прожекторов пронизывали тьму, шарили по стенам, лениво вылизывали их. Адмирал и Флорек в два голоса пели песню польских коммунистов:
Люди у костров умолкли. Потом Стах и Кася услышали, что ребята просят Танка спеть им что-нибудь. Коверкая польские слова (им казалось, что они говорят по-русски), они просили, чтоб он спел им грузинскую песню о любви. Песня эта особенно нравилась им, хотя слов они не понимали и никак не могли запомнить ее сложную восточную мелодию. В капризных переплетениях этой мелодии извивалась хватающая за горло тоска, необъятная, как горная: громада.
— Сегодня я спою вам другую песню, — сказал Танк. Его чистый, красивый голос как птица летел из окна и устремлялся вверх, заслоняя своими крыльями двор, он летел над головами Стаха, Каси, над кострами, где сгрудились люди, вылезшие из подвала.
— Эту песню любил француз, — шепнула Кася, — поэтому он ее и поет.
Стах встал и потянулся.
— Пойду к Дыре на второй этаж, — сказал он. — Ночью, видимо, будет тихо. Уж очень они нас за день измотали атаками. А мы у них три танка сожгли. За один день не так уж плохо.
Старое здание пороховой башни обрастало скелетами обгоревших машин, как вековой дуб — черными наростами трутовика.
— Опять пить будешь. Я видела, как Дыра варил с сахаром вино, которое они на кусок конины выменяли у доминиканцев. Целый котел этого красного уксуса притащили. Я знаю, ты будешь пить. Конрад говорил, что ты в последнее время много пьешь.
— Тоже нянька нашлась! — возмутился Стах и ушел, даже руки не подав на прощанье.
А Кася так ждала этого, ведь при рукопожатии можно заглянуть в глаза…
Спустя два дня штаб АК участка «Север» отдал нелепый приказ — перевести часть раненых в костел святого Иакинфа, чтобы разгрузить переполненные больницы. Раненых перенесли ночью. На следующий день под вечер налетели бомбардировщики и сбросили несколько бомб. Бомбы пробили тонкие, как картон, своды и врезались в пол. Немцы уже тогда применяли бомбы замедленного действия. Раненые лежали на носилках, впритык друг к другу во всех нефах. Те из них, которых не засыпало кирпичами, жили еще в течение девяти секунд, пока не грянул ужасающей силы взрыв, окончательно обрушивший своды костела. Храм стал похож на огромный, выкрошившийся изнутри зуб.
Вернулись вновь страшные дни — белые от зноя и известковой пыли, и черные, бездонные ночи. Ночи, когда сквозь пелену дыма тускло светили звезды и скакали гигантские тени, порожденные холодными лучами прожекторов и горячими отблесками пожаров.
«Как быстро человек ко всему привыкает», — подумал Стах, убедившись в том, что не может восстановить в памяти, как выглядела хотя бы одна улица Старого Мяста до начала восстания, зато даже ночью без труда ориентируется в лабиринте руин, баррикад и противотанковых рвов, словно это нечто вполне естественное. Его, как болезнь, мучила усталость, трясла лихорадка, к тому же он немного оглох от взрыва ручной гранаты и то и дело тряс головой, точно ему в ухо попала вода.
Вечером в пороховой башне стало людно. Вместе с первой ротой Четвертого батальона пришел командующий варшавских отрядов АЛ — Ришард. Он мельком взглянул на Стаха и велел ему вести взвод на квартиру, а самому отправляться в госпиталь.
— Осторожно, осторожно, — говорил Ришард ребятам из первой роты, которые несли на одеялах неразорвавшиеся немецкие мины, несли с такой осторожностью, будто это были стеклянные амфоры, наполненные ядовитыми змеями. Из мин можно было добыть не один килограмм ценного тротила.
Ребята притаились за щербатыми зубцами разрушенных стен, за кучами шлака, прижимая к животу железные тела мин. Но немцы из красного кирпичного дома уловили какое-то движение на предполье. С тихим шипением над крышами домов взвились ракеты, превращая ночь в нестерпимо яркий день. Никто не дрогнул. Каждый застыл в той позе, в какой поймала его вспышка. Когда мертвенный фейерверк погас, все быстро двинулись вперед, не сдерживая дыхания и не заботясь о том, что под ногами скрипит шлак. Лелек нажал ногой на рычаг гранатомета, отвел неподатливую пружину назад и вложил в механизм заряд, похожий с виду на стеклянный шпиль, каким украшают елки. Танк отбросил давивший на грудь кирпич и поудобней пристроил пулемет. Подносчик Муха открыл ящик и ухватил рукой конец запасной ленты.
Стало сухо и жарко. Секунда тишины. Еще одна. Еще. Медленно удаляясь от исходного рубежа, бойцы бежали тяжело, по-медвежьи. Вот оно! Площадь озарил белый свет ракет, над головами Танка и Лелека засвистели первые пули и чиркнули по кирпичам и камню.
Лелек нажал на спуск. То ли ему показалось, то ли он действительно видел, как снаряд разрезает воздух, помахивая похожим на плавник разветвленным хвостом. Вот он уже у окна. Лелек выругался. Эх, высоко! Однако станковый пулемет в красном доме захлебнулся и умолк. Теперь над всеми звуками преобладал сухой отрывистый стрекот пулемета Танка, который, прикрывая товарищей, бил короткими очередями по окнам. Неся по двое неразорвавшиеся мины, хрипящие от натуги люди приближались к стене дома. Чьи-то руки высунулись из окна подвала, торопливо и жадно сгребли с одеял мины. Мгновение люди, пригнувшись, стояли у стены, меряя взглядом пройденное расстояние, которое им предстояло пройти снова, затем, не дожидаясь приказа, бросились в простертое перед ними озеро белого света. Прячась за груды кирпича и шлака, они стреляли вслепую — наискось, вверх и, переждав, пока погаснет свет, бежали дальше, нащупывая в волнах смолистого мрака углубления в земле, остатки стены, за которыми можно укрыться. Муха машинально считал скользящие мимо него тени. Вот резиновый плащ Верзилы, вот Карлик в немецком ватнике, надетом на голое тело, вот Генек в забавной маленькой каске, которую он считал своим талисманом и носил на макушке. Громко дыша и глядя в пространство невидящими глазами, они пробегали мимо.