Все было тихо, вязко и сыровато, караулы на местах, двери на запорах, внешне ничего не выдавало волнения комиссаров, которое Тохтамыш уловил своей таинственной мембраной, и только во дворе Арсенала металось нечто.
Тохтамыш опустился на желоб водостока, брезгливо отвернулся от валявшегося там воробьиного трупика – он уже лет сто пятьдесят не жрал падаль – и уставился на мечущееся нечто, а именно не здешнего придворного поэта Демьяна, который назвал себя "бедным", хотя и был богаче многих.
Сыч уже видел как-то мельком этого человечка, невзлюбил его сразу и запомнил. Мышиную суетливость свою Демьян прикрывал, анамсыгымтуганда, революционной романтикой, бездарность виршей – актуальностью.
Что ж это он так мечется, будто барсук, нажравшийся волчьей ягоды? Ах да, вдохновение! В громовые дни набега, еще в том, прежнем обличие, Тохтамыш отличался остротой слуха. Сейчас он попытался к ней вернуться и уловил бормотание:
"... Друг, милый друг... – бормотал Демьян, заламывая руки и поднимая горе мясистое лицо, то ли ища луну, то ли принимая два светящихся совиных глаза за ободряющее созвездие. – Давно ль?... Так ясно вспоминаю (аю, аю, аю): агитку настрочив в один присест (сест, сест, сест), я врангелевский тебе читаю (аю, аю, аю) манифест (фест, фест, фест)... Их фанге ан, я нашинаю... Как над противником смеялись мы вдвоем (ем, ем, ем)! Их фанге ан!... Ну, до чего ж похоже (оже, оже, оже)! Ты весь сиял! У нас среди бойцов подъем (ем, ем, ем)! Через недели две мы "нашинаем" тоже (оже, оже, оже)... Потом ... мы на море смотрели в телескоп (коп, коп, коп)... Железною рукой в советские скрижали вписал ты "Красный Перекоп" (коп, коп, коп)... А где же жали-жали-жали?...
... Потом, потом, сейчас главное – не упустить вдохновения, рифмы потом... И вот... неожиданно роковое свершилось что-то... Не пойму (му, му, му), я к мертвому лицу склоняюсь твоему (му, му, му) и вижу пред собой лицо... какое?... живое (вое, вое, вое)... Стыдливо-целомудренный герой (рой, рой, рой), и скорбных мыслей рой (ой, ой, ой)... совсем неплохо, по-пушкински получается... нет сил облечь в слова последнего привета... звонить в "Правду" немедленно..."
Больше такого надругательства над ночными словосочетаниями Тохтамыш терпеть не мог и потому нырнул вниз, овеял поэта страшноватым крылом, дабы заткнулась грязная пасть.
Глава 3
Лечение Шопеном.
Год завершился в шелесте вечно двусмысленных газет, в грохоте все расширяющейся трамвайной сети Москвы, в окружении будто обугленных обитателей московского неба, во все нарастающих синкопах чарльстона, бросающего вызов триумфальному, хоть иногда и расползающемуся, словно мазут, гулу пролетарских труб.
Пришли снега, и сошли снега, накрылись и прошумели сады перед тем, как в начале октября 1926 года наше повествование вновь, вслед за молочницей Петровной, въехало на дачу Градовых в Серебряном Бору.
Двери всех комнат снизу открыты. Пусто, чисто, светло. Из библиотеки разносится Шопен. Мэри Вахтанговна играла, как всегда, бурно с вдохновением, как бы придавая среднеевропейским равнинным пассажам некое кавказское стаккато. Время от времени, однако, она бросала быстрые, внимательные взгляды на мужа, который сидел в глубоком кресле, закрыв глаза ладонью.
Рядом с хозяином, в классической позе молодого послушного пса сидел Пифагор. Его высокие уши тоже улавливали поток непротивных звуков. Иногда неслышно, в шерстяных носках проходила по комнатам Агаша, раскладывала по полкам чистое белье, поглядывала на хозяина, вытирала платочком уголки глаз.
Борис Никитич в щелку между пальцами созерцал вдохновенный профиль жены. "Странно, – думал он, – ее княжеский профиль меня никогда эротически не тревожил. Но вот когда она поворачивалась ко мне лицом, с этими высокими крестьянскими скулами и пухлыми губами... Почему я думаю об этом в прошедшем времени, мы еще молоды в конце концов, наше либидо еще..."
Молочница Петровна с тяжелыми бидонами, корзиной и ведром шумно размахалась дверьми и увидела утреннюю идиллию. "Ишь ты, – с умилением подумала она, – жив буржуй".
– Господь с тобой, тише, Петровна! – бросилась к ней Агаша. – Пошли, пошли на кухню!
На кухне, выгружая сметану и творог, Петровна поинтересовалась:
– Чего-сь тут у вас такое?
– Профессор музыкой лечится, – значительно пояснила Агаша.
– Простыл что ли?
– Ах, Петровна, Петровна, – покачала головой утонченная Агаша.
– А мой-то от всего стаканом лечится, – вздохнула Петровна. – Не поможет стакан, второй берет. Тогда порядок.
– Ну, иди-иди, Петровна.
Сунув деньги, Агаша сопроводила пышущую здоровьем и чистотой бабу за дверь, а сама остановилась у притолоки – внимать.
Мэри окончила концерт блестящим глиссандо и встала.
– Как ты себя чувствуешь, Бо?
Борис Никитич тоже поднялся из кресла.
– Спасибо, Мэри! Ты же знаешь, мне этот прелюд всегда помогает. – Он подошел к жене и обнял ее за плечи, деликатнейшим образом стараясь повернуть ее к себе лицом. Мэри Вахтанговна уклонилась и показала в окно.
– Смотри, Пулково уже приехал!
От калитки к дому под пролетающими желтыми листьями не торопясь шел Леонид Валентинович Пулково в своем английском "шерлок-холмсовском" пальто.
– При всем своем разгильдяйстве Ленька всегда точен, – улыбнулся профессор.
– Ну отправляйтесь все гулять, – распорядилась Мэри Вахтанговна. – Пифагор, ты тоже идешь с папочкой.
Пес радостно закружился вокруг, временами, будто заяц, пожимая задние ноги.