Выбрать главу

Ужасно!

Потом повезло как-то пересечься при матушке. Вот уж где был любезен и внимателен как всегда — и виду не подал, что в ссоре! И за руку нежно держал, и взгляды влюбленные бросал, и речи ласковые держал — а как матушка домой, так сразу похолоднел и резко ушел.

Отчаяние мое все множилось; я не знала, что делать. Прощения просила — не принял. Писала — не ответил. Пыталась каждый день заговорить с ним — держался отстраненно и почтительно, как евнух какой-то.

Что ж это такое! Он никогда мне этой глупости не простит, что ли!

Злилась, ругалась, гневалась — все бесполезно.

Неделя тянулась за неделей, а он словно другим человеком стал. Чужим, холодным. Раздражающим в своем почтительном самоуничижении.

Я совсем, совсем отчаялась; а главное — понять не могла, что же теперь делать? Неужели это теперь навсегда так? Неужели я потеряла его?

Эта мысль сводила меня с ума, перетянутые нервы дрожали как струны.

…ключ к его поведению был найден мною неожиданно. И совсем нечаянно. В его отсутствие я зашла в его кабинет, позаниматься Вергилием. Латынь не вполне мне давалась, а у мужа Вергилий был с толковыми пометками, поэтому я украдкой бегала смотреть его томик. Обычно мои вылазки проходили незамеченными, но тут я увлеклась, и к полной своей неожиданности и смятению, оторвав взгляд от строчек, увидела его.

Когда он успел войти — я не знаю; не слышала шагов и хлопка двери. Он явно ушел в свои мысли, поэтому не сразу увидел, что я его заметила; некоторое время я смотрела прямо ему в глаза, чего давно не было меж нами. Перед тем, как он спохватился и поклонился, пряча глаза, я успела увидеть в них сомнение и… сочувствие? Не показалось ли мне?

Он молчал; томик Вергилия дрожал в моих руках.

Зачем-то я принялась оправдываться, что-то пролепетала про не дающуюся мне латынь и толковые пометки.

Он выпрямился, подошел к своему столу, забрал у меня книгу, полистал, вздохнул, устало потер висок, посмотрел на меня быстрым и странно-задумчивым взглядом, снова спрятал глаза, положил книгу на стол, принялся постукивать по ней пальцами, размышляя о чем-то.

Я следила за ним, затаив дыхание, в надежде, что он скажет что-нибудь, что разобьет уже почти привычный лед между нами. Так продолжалось с минуту; потом до меня дошло, что ему в зеркало прекрасно видно, что я не свожу с него глаз.

Чувствуя, что краснею, я поскорее отвернулась, понимая, что в любом случае — поздно.

С его стороны послышался вздох; он зачем-то постучал Вергилием по столешнице и тихо спросил:

— А просто попросить объяснить непонятное, конечно, не дано?

Я зло повернулась к нему и пошла в атаку:

— А то ты бы согласился, конечно же!

Он, напротив, не обернулся ко мне, так и продолжил разглядывать книгу, но все же ответил:

— Однако ты даже не попыталась.

Я замерла. Обращение на «ты» меня приободрило.

И только потом дошел смысл его фразы.

…неужели я поняла?

Нервно оправив рукава, я прошла несколько шагов, чтобы оказаться в его поле зрения. Он никак не отреагировал на мой маневр, но у меня уже был ключ.

— Паша, — слова выходили с трудом, сухой язык еле ворочался во рту, но я все же справилась, — быть может, вы могли бы мне помочь с супинусом? Я… я нуждаюсь в ваших объяснениях.

Быстрый, как молния, взгляд мне почти почудился — и все же я успела его поймать и поняла, что на правильном пути.

— Присаживайтесь, госпожа, — повел он рукой в сторону своего неудобного кресла.

И он битый час объяснял мне этот клятый супинус: вполне доходчиво и почти дружелюбно.

* * *

Я уже отчаялся было, посчитав, что она категорически не способна увидеть некоторые очевидные вещи; однако ум Михримах был все-таки вполне блестящим. Она наконец смогла докопаться до сути своей ошибки — отчаянно необходимо было, чтобы она докопалась сама, а не по моей подсказке, — но это не слишком нас сдвинуло. Гордая, несгибаемая Михримах не привыкла к отношениям на равных, и не очень-то горела желанием учиться. Только убедившись, что либо на равных, либо никак, она стала пытаться что-то сделать. Получалось у нее прескверно, должен признать.

Даже самые простые и банальные просьбы давались ей с трудом — она словно песка в рот набирала, и через этот песок было весьма сложно разобрать, что она там бормочет. Что уж говорить о том, что она была в принципе не способна принимать отказы — вообще никакие, никогда, ни под каким соусом! Она привыкла повелевать, и только так. А там, где повелевать нельзя, она добивалась своего обходными путями. Переломить ее оказалось гораздо сложнее, чем я полагал, опираясь в своих расчетах на ее юность и силу чувств ко мне.