Петух с тревожным клекотом вырвался, оставив в руках своего преследователя несколько перьев, и с испугу взлетел на ограду.
— Кыш, кыш! — поднявшись, замахала на него руками девочка.
И, когда петух слетел в церковный сад, сказала Амосову:
— Хорошо, народа на улице нет, а то не видать бы нам боле кочетка.
Приласкав ребенка, Амосов подошел под благословение отца Сергия.
Поп был одет по-домашнему: в холщовой рубахе, в таких же штанах, заправленных в белые шерстяные чулки, и без обуви.
— Садись, садись, Труфане! — приветливо приглашал он. — Садись, голубь, совсем старика забыл. Амосов устало опустился на широкую лавку.
— Пошто пожаловал? — Отец Сергий посмотрел на морехода и, не ожидая ответа, снова сказал: — Сними опашень свой — полегчает, голубь.
— Люди должны сюда подойти, отче, — ответил Амосов, — купцы наши. В дорогу проводить надо. Так ты братину меду хмельного на стол подай. Есть ли?
— Есть, есть, Труфане, как не быть!.. — засуетился старик. — Любаша, — обратился он к девочке, — сбегай, голуба, в погреб, медка принеси. На вот, — он протянул ей связку ключей с затейливыми бородками, — этим отмыкай, да не балуй, озорница.
В дверь еще раз постучали.
— Господи Иисусе Христе, боже наш, помилуй нас! — донесся приглушенный голос.
— Аминь! — звонко отозвалась девочка, открывая дверь.
Пригибая голову, в горницу вошли три человека. С первого взгляда они казались воинами: под опашнями блестели стальные кольчуги, на голове надеты были шлемы, а у пояса висели короткие мечи.
— Труфане Федорович! — увидев морехода, обратился к нему старший из них. — Здоров буди! И все трое, сняв шлемы, поклонились.
— Здоров буди и ты, отче! — оглядевшись, продолжал он, обращаясь к отцу Сергию.
Все снова поклонились.
— Садитесь, люди добрые, места хватит на лавках, в ногах правды нет.
Гости, загремев оружием, уселись на лавку.
Это были купцы, едущие послами в Данию. Старший из них, Михаил Медоварцев, был плотный мужчина пятидесяти лет, суровый на вид, с темными волосами и сединой, струившейся в бороде. Держался он степенно, говорил медленно и веско.
Второй посол, Федор Жареный, был моложе — ему в этом году минуло сорок лет. Рыжие, почти красные волосы со всех сторон густо обрамляли краснощекое веселое лицо. Борода была широкая, лопатой, и волосы коротко подстрижены под горшок. Прямой славянский нос, правильные черты лица делали его красивым.
Наконец третий, Порфирий Ворон, был самый младший — ему не было еще и тридцати. Несмотря на молодость, Порфирия Ворона уважали за смекалку и грамотность.
Волосы у Порфирия были белы, как чистый лен. Голубые глаза ласково и доверчиво смотрели на людей, а слегка вздернутый небольшой нос придавал ему задорный вид. Бородка у него была курчавая, холеная, расчесанная на две стороны. Видно было, что Порфирий обращал немалое внимание на свою внешность. Под плащом он носил не кольчугу, а панцирь миланской работы.
— Труфан Федорович, — поднял голову Медоварцев, — что велишь?
Амосов обвел глазом купцов. На миг морщины. разгладились, лицо стало приветливым и добрым.
— Зазвал я вас, други милые, — начал мореход, — чтобы удачи в пути пожелать и доброго здравия.
Купцы поклонились.
— Хочу вам сказать… — Он помолчал, ища нужное слово. Залетевшая в горницу пчела громко жужжала и билась о слюдяное оконце, мешая думать. — Еще хочу сказать вам, други, — раздались тихие слова, — не для корысти вы в путь собрались, а ради народа русского… — Голос стал твердым и строгим. — Ради земли родной, Новгородской!.. Нет, други, ничего краше жизни. Хороша жизнь: и солнце красное, и звезды, и море великое, и реки студеные, и леса дремучие!
Труфан Федорович говорил медленно, останавливаясь.
— А еще дороже для человека, — начал он, помолчав, — честное имя. Имя доброе или худое — оно века живет: на воде не тонет, на огне не горит, в земле не гниет. Нет давно человека на земле, а имя его, ежели честным до смерти был, люди добром поминают, а в бесчестье помер — клянут.
Умолк опять Амосов. Пчела так же громко жужжала и билась в оконце, но никто теперь не слышал ее.
— Худо жить на земле, коли имени честного нет… — От непривычки много говорить битое оспой лицо Амосова покрылось потом. — Но и жизнь, и имя честное за землю родную, коли придется отдать, не жалейте. Самое великое, самое дорогое — любовь к земле отцов, дедов и прадедов ваших. Нет ничего дороже такой любви. Кто жизнь свою и честное имя за родную землю отдал, вечно будет жить в сердце народном, Помните, други: дорога наша русская земля, кровью многих людей полита, и нет таких богатств в целом мире, чтобы ту кровь откупить!
Купцы видели, как единственный глаз Амосова заморгал часто-часто… Волнение старого морехода передалось всем.
— Говоришь ты больно жалостливо, Труфан Федорович!.. — тоненьким голоском сказал отец Сергий. — Чего стоишь, озорница, опять рот открыла! — напустился он на внучку, вытирая слезы. — Давай сюда мед-то!
Амосов взял из рук девочки братину и приподнял ее.
— За жизнь, за честное имя, за русскую землю! — торжественно сказал он и омочил белые усы в пенистом меде. Хорошо хлебнув, он передал чашу Медоварцеву,
— Спасибо за слова дорогие, Труфане Федорович! Будь в надежде, себя не пожалеем, а дело сделаем!
Братина обошла всех. Отец Сергий отпил последним.
— Еще, други, скажу последнее слово… — И Труфан Федорович опять сделался строгим. — Тайно посольство ваше, однако стеречься надо. По чужой земле путь… всякое случиться может. — Вынимая из карманов три кожаных мешочка и кладя их на стол, он сказал: — Берите! От югорских купцов по сто талеров каждому… Нет, нет, — торопливо добавил Амосов, видя, что послы хотят возражать, — берите! В дороге деньги надобны, а дело общее.
Переглянувшись, купцы взяли деньги, поднялись из-за стола и стали прощаться. Отец Сергий благословил их в путь. Амосов крепко обнял каждого.
Гости, громыхая оружием и низко склонив голову, чтобы не задеть шишаками дверной косяк, вышли на улицу и направились к дому Медоварцева, где их ждали слуги.
— Жалею купцов! — сказал отец Сергий. — Словно на смерть проводил, таково жалко!
Амосов молчал. Погрузившись в думы, он ходил, тяжело ступая по дощатому полу горницы.
— Дойдем, — вдруг громко сказал он, — дойдем! И Ганзу в свой ряд согнем, и хлеб привезем. — Он молча продолжал шагать, пригибая старые половицы.
— Что за шум, слышишь, отче? — насторожился Амосов. — Будто близко кони ржут, а люди оружием бряцают.
— Прости, Труфане, — отозвался поп, — туг на уши стал, стар, не слышу.
Амосов вышел на улицу и внимательно посмотрел по сторонам. Улица была пустынная. На противоположной стороне, прихрамывая и волоча ноги, шел нищий.
Дойдя до лавки сапожника, нищий остановился и стал колотить в закрытую дверь. Ветер раскачивал одинокую пару сапог, подвешенную на самом конце шеста над воротами.
Вот открылась дверь соседнего дома. На улицу вышел сначала мальчик с большим серебряным тазом в руках; за мальчиком, высоко поднимая ноги, показался долговязый поп с кропилом; а за ними, кряхтя и охая, вылез толстый боярин, одетый тепло, не по погоде.
Обмакнув кисть в таз и гнусавя, поп стал помахивать ею, обильно кропя дорогу перед боярином. Люди медленно двигались вперед, оставляя позади мокрый след.
«Святой водой от хвори себя пасет боярин, — думал Амосов, когда толстяк проходил мимо. — От хвори спасешься, а жир тебя задушит».
Хриплое дыхание боярина долго раздавалось в его ушах.
Стук лошадиных копыт по мостовой заставил морехода повернуть голову: отряд конных воинов остановился у богатых хором боярина Исаака Борецкого; ворота распахнулись, и всадники въехали во двор.
«Так вот откуда шум! — догадался Труфан Федорович. — Борецкий у себя войско собирает».