Лемперер взглянул на меня и с неожиданно сердечной улыбкой живо сказал:
— Я, конечно, вас знаю… И с огромным восхищением отношусь к вашим работам о Гюисмансе. — Он на мгновение замолчал, подыскивая слова и не спуская с меня пронзительного взгляда.
Его взгляд был даже чересчур пронзителен, наверняка он красится, подумал я, уж во всяком случае, подводит ресницы, и я почему-то решил, что он мне скажет сейчас что-то важное. Алиса смотрела на нас с симпатией и чуть заметной насмешкой, такой взгляд бывает у женщин, слушающих мужской разговор, а это довольно любопытное явление, нечто среднее между дуэлью и педерастией. Сильный порыв ветра разворошил над нами кроны лип. В эту минуту я уловил далекий, неясный и глухой звук, похожий на взрыв.
— Удивительным образом, — снова заговорил Лемперер, — писателей, которыми занимался в юности, всю жизнь считаешь близкими людьми… Казалось бы, спустя один-два века страсти должны утихнуть, а преподаватели университета — достичь чего-то вроде литературной объективности и т. д. Ан нет. Гюисманс, Золя, Барбе д’Оревильи, Блуа и прочие были знакомы между собой, питали друг к другу дружеские чувства или ненависть, сближались, ссорились, и история их отношений стала историей французской литературы. Но и мы, более чем столетие спустя, воспроизводим те же отношения, храним верность чемпиону, за которого болели когда-то, и по-прежнему готовы любить, ссориться и сражаться из-за него посредством научных статей.
— Вы правы, но ведь тем лучше. По крайней мере, это доказывает, что литература — дело серьезное.
— А вот с беднягой Нервалем никто никогда не ссорился, — снова вмешалась Алиса, но Лемперер, по-моему, даже не услышал ее, он по-прежнему не сводил с меня пронзительного взгляда, полностью поглощенный своей собственной тирадой.
— Вы всегда были человеком серьезным, — продолжал он. — Я прочел все ваши статьи в «Девятнадцатом веке». Чего не скажешь обо мне. В двадцать лет я был буквально заворожен Блуа, восхищался его непримиримостью, яростью, виртуозным умением презирать и оскорблять; но во многом, конечно, это было данью моде. Блуа являл собой абсолютное оружие против XX века с его посредственностью, ангажированной глупостью, докучливым гуманитаризмом; против Сартра, против Камю, против всей этой клоунады; а также против тошнотворных формалистов, и нового романа, и прочей пустопорожней бессмыслицы. Ладно, сейчас мне двадцать пять лет, я все так же не люблю ни Сартра, ни Камю, ни что-либо хоть отдаленно напоминающее новый роман, но и виртуозность Блуа мне теперь в тягость, я должен признаться, что от всей этой духовности и сакральности, которыми он так упивается, мне уже, в общем-то, ни горячо ни холодно. Сейчас я с гораздо большим удовольствием перечитываю Мопассана и Флобера, и даже Золя, ну, избранные места, так сказать. И Гюисманса, он весьма занятен…
Да у него просто на лбу написано: «правый интеллектуал», какая прелесть, подумал я, на филфаке он не останется незамеченным. Если человека не перебивать, он будет говорить бесконечно, всем всегда интересны собственные речи, но все же собеседника следует систематически подбадривать. Я без особой надежды поглядывал на Алису, понимая, что этот период ей совершенно неинтересен, она была убежденной Frühromantik[3]. Я чуть было не спросил у Лемперера: а вы, вообще, кто, скорее католик или скорее фашик, или то и другое в равной степени, но вовремя спохватился, нет, я явно утратил всякую связь с правыми интеллектуалами и забыл, с какого боку заходить. Внезапно вдалеке послышалось что-то вроде автоматной очереди.
— Что это, как вы думаете? — спросила Алиса. — Похоже на стрельбу… — добавила она неуверенно.
Мы тут же замолкли, и я вдруг понял, что стихли все разговоры в саду, так что снова стал слышен шорох листвы на ветру и негромкие шаги по гравию — гости выходили из зала, где происходил коктейль, и медленно ступали между деревьями, словно ожидая чего-то. Мимо меня прошли два преподавателя из университета Монпелье, как-то странно держа включенные смартфоны в горизонтальном положении, словно это были прутики для поиска подземных родников.
— Ничего нет… — с тревогой выдохнул один из них. — Они зависли на саммите Большой двадцатки.
Они сильно ошибаются, если рассчитывают, что информационные каналы будут освещать эти события, подумал я. Ни слова не скажут, как вчера о Монфермее; все будто воды в рот набрали.
— Вот и до Парижа докатилось, — безучастно заметил Лемперер.
В ту же секунду снова послышались выстрелы, на этот раз весьма отчетливо — судя по всему, стреляли неподалеку, — затем раздался гораздо более громкий взрыв. Все гости мгновенно повернулись в ту сторону. В небо над домами поднимался столб дыма; видимо, это происходило где-то в районе площади Клиши.