Ивашка никогда бы не поверил, что грозный воевода в эти минуты испытывает такие же чувства, как и он. Головокружение, сухость во рту, дрожь в руках появились при виде женской стройной фигурки в строгом монашеском облачении, стоящей на крепостной стене и неподвижно глядящей вдаль. Просторный апостольник скрывал голову, ниспадал на плечи и грудь, пряча руки с чётками. Монашеская мантия о сорока складках, символизирующих сорок дней поста Спасителя на горе Искушения, делала фигуру незримой, но Долгоруков даже в таком виде узнал внучку Малюты Скуратова и дочь Бориса Годунова — Ксению. Её присутствие уже пять лет заставляло сердце воина трепетать от восхищения, обливаться кровью из сострадания и слезами — от фатальной недоступности предмета своего обожания.
За простой и кроткий нрав Годунову любили простые люди, красотой Ксении дивились иностранцы, мастерству её рукоделия могли бы позавидовать ювелиры. Ей посчастливилось сочетать красоту с умом, получить прекрасное образование и знать несколько языков. Однако дочери царя Бориса не повезло жить в эпоху Смуты — злоключения наваливались на царевну так же, как интервенты наступали на её Отечество. Ксении было 16 лет, когда её отец был помазан на царство, и всего 23, когда Лжедмитрий I, удавив мать и брата, заточил молодую царевну в доме князя Масальского, сделав своей наложницей…
Проводив писца Ивашку долгим взглядом, воевода сделал несколько шагов на слабеющих ногах и встал в сажени от Годуновой, боясь подойти ближе, шумно вдыхая осенний воздух.
— Ну что, пёс, — не оборачиваясь, тихо произнесла Ксения, — пришёл полюбоваться на дело рук твоего хозяина и на моё бесчестие?
Её слова, словно ледяные глыбы, скатываясь с губ, с размаху били под дых, вымораживали, сбивали с мысли, заполняли всё естество воеводы обжигающим холодом.
— Ты несправедлива ко мне, царевна, — прохрипел натужно Долгоруков.
Он сделал ещё один шаг. В ту же секунду Годунова стремительно развернулась, и в доспехи воеводы упёрся трехгранный узкий клинок.
— Мизерикорд, кинжал милосердия, — скосив глаза вниз, узнал «осиное жало» князь.
Упирающееся в грудь оружие в руках Годуновой, как ни странно, успокоило его. Перестали предательски дрожать руки, прошел спазм в горле. Только шум в голове и частое уханье сердца оставались немыми свидетелями душевного смятения. Князь медленно опустился на колени. Сталь с визгом скользнула по доспехам и уперлась в незащищенное горло. По коже побежала тонкая рубиновая струйка.
— Так будет проще и быстрее, — шумно сглотнув, сказал воевода. — Но знай, царевна, что я ни в чем не виноват ни перед тобой, ни перед твоей семьёй…
— Ты присягнул самозванцу, моему насильнику, убийце моей матери и законного наследника — моего брата… — у Годуновой задрожали руки и губы.
— Только ради того, чтобы спасти хорошего человека, — перебил князь ее взволнованную речь…
— Ты был среди тех, кто насильно постриг меня и увёз в монастырь… — выкрикнула царевна, и ноздри её затрепетали.
— Выбор был невелик, — смиренно возразил Долгоруков. — Тебя должны были удавить в тот же вечер. Келья всё же лучше веревки убийцы. Жизнь лучше смерти…
— Лучше?!! — черные глаза Годуновой метнули молнии, — чем лучше? Тем, что теперь я умираю каждую ночь, вспоминая свой позор?
— Лучше тем, — твёрдо произнёс князь, — что живым под силу что-то исправить, и ежели тебе кажется, что можно что-то изменить, убив меня, делай это, не задумываясь…
Рука царевны повисла плетью, кинжал выпал из ослабевших пальцев, шумно ударившись о настил. Годунова резко отвернулась, чтобы Долгоруков не увидел предательски хлынувшие из глаз слёзы, и неожиданно, совсем по-детски всхлипнула. Князь тяжело поднялся с колен, вплотную подошёл к молодой женщине, изо всех сил сдерживая непреодолимое желание обнять её, спрятать у себя на груди, закрыть обеими руками от окружающего злого мира, но странная немощь снова парализовала всё его тело. Воевода сконфузился от собственной непривычной робости, не в силах побороть нерешительность, и крепко сжал рукоятку меча, словно тот пытался сбежать из ножен, куда глаза глядят…
— Я докажу тебе, моя ненаглядная государыня, что токмо волей твоей существую на этом свете, — произнёс Долгоруков, склонив голову, — понеже являюсь рабом твоим с того дня, как увидал на Пасху пять годков назад, и нет мне с тех пор ни сна, ни покоя. И в Москву примчался, и самозванцу присягнул, как узнал про твоё пленение, и всё токмо ради того, чтобы иметь возможность приблизиться к твоей темнице, увидеть, а паче чаяния — выкрасть тебя. Но не успел…