Выбрать главу

Маруся лепила из глины фигурки, раскрашивала их, принялась углем рисовать, поехала учиться в Академию художеств.

Свела ее судьба с художником разведенным, горюющим по красавице жене Екатерине из Екатеринбурга; вскоре поженились они, уехали в Туркестан, где сиял над ними в блистательной Бухаре-и-шериф, плыл над горами, над оранжевыми лимонами Ферганы мусульманский месяц.

Маруся была бездетна, ревновала мужа к бывшей жене, ревновала к кроткой падчерице, она сама была теперь мачехой, чуяла в себе силу колдовства, но хорошо помнила слова второй жены отца о кривом зеркальце; захотелось ей перевести черную магию, омрачившую ее детство, в белую. Читала она всякие книги, нужные и ненужные, увлекалась Рерихами, училась китайскому массажу у заезжего китайца, штудировала хиромантию, долгими вечерами в мансарде на Подьяческой шепталась с гречанкой-травницей, занималась йогой. Теперь гадала Мария Авраамовна — точнее точного — по руке и на картах, заговаривала болезни, давала советы, ведала чужое будущее. Зрачки ее становились иногда точечными, словно булавочные головки, как будто бесстрашно, не мигая, смотрела она на некое видимое только ей одной светило.

И себя, и мужа удалось ей к шестидесяти годам излечить от смертельной болезни, были они оба прекрасные художники, ревность к падчерице сменилась в душе ее любовью.

За год до девяностолетия Мария Авраамовна затосковала. Жалела, что в молодости изменила отцовскую фамилию на русский лад: Зубреева. Написала темперой небольшую картину, на которой был хуторок, небо над степью, волны ковыля, волы, кони, козы, плетень, мальвы, братья и сестры, сама она, отец, а чуть поодаль — темная фигура мачехи. Картина висела в ногах кровати под шелковым таджикским сюзане.

В один из вечеров начало всё меркнуть вокруг, небо в широком окне угасало, мусульманский месяц высветился над Фонтанкою, рядом с ним Юпитер воссиял, а за несколько минут до смерти младшей хуторянки сошел с картины молодой Авраам Зубрей и сказал старой дочери:

— Маруся, пора спать, солнце уже село.

Дочитав, индеец сложил листок, спрятал его, погладил рыбу, встал со ступеньки, пошел вниз. Но через этаж он остановился. Когда Захаров показывал ему свои натюрморты, что-то почудилось ему во взгляде Мавры Авраамовны кроме радости художника от удачи другого художника; и он понял, что. В яркости и незакатном солнце его работ мерещился Мавре Авраамовне образ Катерины.

Бело-золотая телесность дынь, победоносная алость арбуза, чувственная плоть плодов, — всё это была она. В разломах гранатовых зерен виднелся оттенок губ ее, тока ее крови, из которой могло соткаться дитя, подкрепите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви… а виноград? а легкий пушок персиков? Что до пейзажей, все они были напоены печалью разлуки, в дальних горах Туркестана, где на вершинах лежал снег, звучало эхо имени ее, и дымка отражений Крюкова канала сожалела, что не отражается в ней образ первой красавицы-жены. А цветы — это были виденья тех довоенных букетов, которые собирала она на Урале и в Валдае и ставила на стол.

Глава 14

ДЮРЕР

— Я свои сны никогда не рассказываю, — начал рассказывать свой сон Абгарка. — Зачем сны рассказывать? Нельзя. Но в этом я увидел Смерть, дьявола и рыцаря. Смерть была полустаруха, полускелет, Яга Баба, держала в руках песочные часы и показывала их рыцарю, песок сыпался. Дьявол был такой утлый, морщинистый очень, трухлявый, тленный, резиновый, но легкий, прах ходячий. Конь был коричневый, собака бежала следом, вдали на холме стоял замок, рыцарь ехал на коне, и крышка его каски была закрыта.

— Забрало опущено, — поправил Бихтер.

— А потом он поднял крышку забрала, я увидел, что это Клюзнер, и проснулся.

— Ты Дюрера знаешь? — спросил Бихтер.

— Ну, — отвечал Абгарка утвердительно. — Дюрера?

— Ты его видел? — не отставал Бихтер.

— Да я часто его вижу. Кроме воскресенья. В воскресенье у Дюрера выходной.

— У Дюрера нет выходных, — сурово сказал Клюзнер.

— Это которого Дюрера? — спросил подошедший Толик, подмигивая Бихтеру.

— Часовщика, — отвечал Абгарка, — из мастерской в Никольском рынке.

— А песочные часы у него были? — спросил Бихтер.