Когда они ходили в Филармонию, они всегда поднимались на хоры, любимое место возле органа, над оркестром, но и тогда кто-то из них садился на банкетку в глубине, и по замыслу судьбы никто их никогда вместе и на хорах не видел.
Он любил поговорить о музыке, она — нет: „Если всё можно сказать словами, зачем музыку писать?“ Он отвечал: „Да ее и вообще-то, строго говоря, писать незачем“. И вместо того, чтобы рассердиться, она рассмеялась.
В его комаровском доме зала первого этажа отводилась музыке: рояль, письменный стол, лавки вдоль стен, портрет Баха. А на втором этаже соседствовали две горницы с горсточку. В одной, выходившей на солярий, он спал. Вторая, окном в лес, предназначалась для нее, хотя никому никогда он в том не признался, даже себе. „Потому что лес — моя колыбель“, — прочел он однажды в книге стихов Цветаевой, стоя в той горенке у окна. И перечел еще раз, внизу, на территории музыки:
Глава 29
ЗАЧАРОВАННЫЙ ДОМИШКО
— Скво? — речник? — индеец разглядывал полюбившийся ему волшебный незнакомый предмет. — Заколдованный домик для не прилетевшей к тебе маленькой птичьей скво?
Оконце горенки, обращенное к лесу, плыло над ними.
— Да, — отвечал Клюзнер с легкой улыбкою. — Для не прилетевшей ко мне зачарованный домишко.
Глава 30
БЕНУАР
Бенуар (франц. baignoire) — ложи в театре по обеим сторонам партера или несколько ниже.
Может, жребий нам выпадет счастливый,
снова встретимся в городском саду.
«Вы спрашиваете меня, — писала Нина в одном из своих ответных формальных писем, — знаю ли я Милу, за которой ухаживал Клюзнер. Конечно же, мы с ней учились на филфаке на одном курсе. Поклонников у нее была тьма тьмущая, очаровывались ею все. Кто как умел. Случая не было, чтобы кто-нибудь не прижал ее в дверях, когда весь поток входил или выходил в большую аудиторию общей лекции. Чем-то напоминала она Самойлову в любимом фильме „Летят журавли“. Глазами чуть-чуть раскосыми, строем лица, хотя Мила была немного грубее, зато, где надо, у нее закруглялось, малые выпуклости, ямочки у локтей. К своей яркой внешности добавляла она то цветастый платок, то яркую кофточку, то какое-нибудь монисто, а мы тогда одевались в тусклое, блеклое, серое, светлое. Веселая черноволосая красавица с короткой еврейской фамилией, но даже не библейской красотой блистала, не то что звезда Востока, лилия долин, скорее даже звезда гарема, любимая младшая жена. „Я был с Милой в театре“, — сказал мне Клюзнер, а я спросила — что смотрели? „Бахчисарайский фонтан“ или половецкие пляски?»
«Поклонников у меня всегда хватало, — писала Мила (а формальные письма, как вы уже поняли, писали все, независимо от имени адресата, то был особый жанр, отдельное эпистолярное направление) одному из слегка приволакивающихся за нею деятелей искусства, — внимание людей талантливых и известных мне льстило. Клюзнер, о котором зашла у нас давеча речь, отличался от многих. Ухаживал он за мной старомодно, не торопя событий, словно обитал не в том времени, в котором жили все. Он читал мне стихи (Гумилёва, Цветаеву, Багрицкого, переводы английских поэтов), я еще подивилась, сколько стихотворений знает он наизусть, дарил мне ландыши или синие питерские маленькие майские лесные фиалки, перевязанные штопальной ниткою, самодеятельные цветочницы торговали ими на Невском, мы гуляли на Островах, ходили в театр или в Филармонию. Помнится, когда он пригласил меня в театр впервые и мы встречались около Консерватории, я не узнала его в этом элегантном человеке в мягком сером пальто, в очень шедшей ему фетровой шляпе, да и темно-синий костюм шел ему необыкновенно, истинный джентльмен, принц инкогнито, а не тот бедно одетый рыцарь печального образа, которого я видела прежде. Однако было кое-что, что меня смущало. Он не пытался обнять меня, прижать к себе, вынудить меня к поцелую, что было бы не так и трудно по юности и тогдашней пылкости моей; я даже подумывала: может, он импотент? Сексуальные интересы моих поклонников всегда были очерчены ясно и явно, будь то известный архитектор, модный режиссер или художник. Поэт Иосиф Бродский, когда я была уже замужем, сперва читал мне стихи на улице, цепко держа под локоть, рука моя горела, стихи пьянили, потом привел домой, усадил на кровать, продолжая чтение, я сидела в пальто, служившем мне латами, и после пяти стихотворений успела дать деру, пока он меня на эту кровать не завалил».