«Я ничуть не удивляюсь, — писала она одной из знакомых, почти подружке, не болтливой, не часто встречаемой, говорить можно было обо всем, как говорят обо всем в поездах со случайными соседями по купе, — что всех тянуло ко мне, мне говорили, что я красива, да так ли я и хороша? — тут ненароком, не желая того, примерила она роль гоголевской Оксаны, — но я была дитя любви, чуяли невольно. Это секрет, я не особо делюсь им, узнала всё поздно, почти случайно, но Вам готова его поведать. Матушка моя, интеллигентная, образованная женщина из обрусевшей утонченной еврейской семьи, жившей на полудворянский лад, примерная жена достаточно высокопоставленного советского чиновника, ученая дама, кандидат наук, отправилась в начале роковых тридцатых годов в отпуск в один из фешенебельных южных санаториев вроде известного „Гагрипша“. И там под яркими звездами бархатных ночей юга, в декорациях чаировых парков (помните романс „В парке Чаир“?), лунного прибоя, фруктовой неги встретился ей в санаторской столовке восточный принц, прекрасный, как герои будущих трофейных фильмов вроде „Индийской гробницы“ или „Багдадского вора“. Он был строен, высок, смугл, красив, элегантен, воспитан, сказки Шехерезады, этот крупный советский чиновник из Узбекистана, матушка не назвала мне его имени и под пыткой молчала бы, возможно, звали его Бахтияр, фамилия какая-нибудь вроде Абдрахимова. Он канул в Лету, прекрасный мой отец; накрыли ли его волны репрессий? военных лет? смыл со света белого сель болезни? Осталось неизвестным. Он дарил возлюбленной серебро и бирюзу. Она вернулся домой, призналась мужу, тот благородно принял неверную, никто никогда подумать не мог, что я не его дочь, он любил меня как родной, да он и был мне родной. Позже, много позже я думала: интересно, был ли у моего настоящего отца гарем? тайный или явный? как бы он назвал меня, если бы мог дать мне имя по своему усмотрению? Фатима? Фирюза? Зумрад? Лолагуль? Гюльчатай? Не зря, — при полном тогдашнем неведении, — любимой моей книгой в юности была „Повесть о Ходже Насреддине“.
В итоге я влюбилась в своего красавца говоруна-профессора, украшение филфака, любимца студенток, — а он в меня; он, к негодованию друзей и незнакомых, развелся со своей известной женой, бросил ее ради меня, что кончилось для нее запоем, а для нас всеобщим осуждением, но нам было море по колено, мы были страстными любовниками, поженились, родилась наша красивая любимая дочь, похожая и на него, и на меня. Вот только, пожалуй, она была дитя явной любви, откровенной, а не тайной, чаировой, осененной соблазном дальнего синего моря и полнолунного острова Гурмыза».
Впервые пригласив Милу в театр, Клюзнер спросил, какие купить билеты? где нравится ей сидеть в театре? И она ответила: в бенуаре. Клюзнер рассмеялся, спросил, знает ли она, откуда пошло слово «бенуар»? От французского baignoire — ванна, эти полуложи и закруглены-то наподобие корыта для купания, с красивой девушкой в ванне, какая красота. Она покраснела, смутилась, румянец ей очень шел.
Клюзнер разговаривал с индейцем на правом берегу Фонтанки, мимо шла Мила, Клюзнер раскланялся, как я рада вас видеть, сказала она, надеюсь у вас всё хорошо, простите, я спешу, я опаздываю на лекцию мужа.
— Красивая, — сказал индеец, глядя ей вслед. — Это, случаем, не скво, не прилетевшая в ваш птичий домишко?
— Нет, — отвечал Клюзнер, — это девушка из бенуара.
— Я не хожу в театр, — сказал индеец. — Мне он чужд.
Глава 31
ИМЯ ИНДЕЙЦА
Молодые художники, то частые, то нечастые гости акварелиста Захарова, встретились на углу Фонтанки и Подьяческой, идучи с разных сторон, совершенно случайно. По странному совпадению оба они шли с пленэра с совершенно одинаковыми планшетами, на которых натянута была, — по захаровскому наущению, — бумага, ватман ГОЗНАКовского производства, утерянного навеки по глупости начальства и трусости подчиненных. Акварели уже были написаны — у Григория И. Чернышов мост, у Михаила Б. квартал старой Коломны.