Они так спешили, махали топорами (липли гимнастерки к спине от пота, галифе к животу и заду, набрякшие водой), что не успевали почувствовать страх.
Впрочем, сутки, в которые страх его объял, приснились ему только один раз за всю жизнь. Подкатывавшийся к Одессе с суши 3-й Украинский фронт перебрасывал свои строительные отряды вперед, а боевые катера пытались хоть немного очистить побережье и прибрежные воды от глубинных и якорных мин, да их не все можно было достать, как известно. В Одесское море и свои, и фашисты умудрились заложить несколько тысяч мин. Их катерок двигался, они видели, как взорвался соседний катер, было страшно. Хрипловатый говорок старшины первой статьи тральщика, по имени Ваня, остался в его памяти, как вызубренный театральный текст: «Был у меня такой случай, стрелял я мину, а снаряд при выходе разорвался, вокруг меня вся рубка была в осколках, потом нам запретили мины расстреливать, потому что может снаряд зайти и не разорваться. Были случаи, суда на этих минах подрывались, их же не видно. И когда днем мина взорвется, вот это картина! Трехсотметровый кабель взлетает, как кнут. А рыбы сколько, дельфинов…» — «Дельфинов жалко, — сказал Клюзнер, — они ведь как люди». — «Ну, — сказал Ваня, — вот уж не как люди, они лучше».
Глава 37
СНЫ НА ПОДЬЯЧЕСКОЙ
Вот подплывет к порогу чайный корабль купца Крутикова, индийский гость, посетитель Явы, Суматры; а в несуществующем сибирском подполе взыграют кадки моченой брусники и зеленый ушат морошки, закивают с полок сахарные головы. Заплещет волнами нецветного и окрашенного анилином пятиколорного (лиловый, ляпис-лазурный, изумрудный, лимонно-желтый, кошенильно-алый) ковыля, звякнут на странном в степи тыне глечики, табун бледов, сотрясая землю, пролетит, саранча пронесется, загикает виева неусмиримая свита (гей, гей, гегелло!), заблеют овечьи волны, переплывет на пастушеском старом плаще море овчий пастырь. К утру проснется в трактире злобный хозяин, астраханскую схватит селедку, разбудив заспавшегося прислужника-мальчонку, станет ейной мордой ему в харю тыкать. И проглянут сквозь белую ночь двухнедельные Святки, когда, услышав эхо карнавала из Рио, мы заиграем в нечисть, а натуральная нечисть на земле потеряет силу.
И у немой дочери композитора С.-С. и немого мужа ее родится говорящий сын Васятка. А я найму у лодочника лодку, поплыву по Фонтанке, проплыву под сводом Аничкова моста, где задумался расчетверенный конюший о гнедой Розе, под сводом Чернышова моста, брякающего цепями, вот только до Калинкина не добраться, далековато.
Между мостами обгонит меня на невесомой своей лодочке индеец. Ходил он на Большую Подьяческую в гости к моему двоюродному деду, акварелисту, фото индейца в дедовом архиве затерялось, подружка моя хорошо индейца помнит, вот только как звали его, мы не знаем или забыли.
На берегу господин Лансере рисует баржу-самоходку, везет она варенье то ли в Капеллу, то ли на Мойку, 12, то ли во дворец Подзорный; только не в Литовский замок, — может, в Инженерный? Плывет корюшка под баржей, утопленник за нею, счастья не мают, горя не знают. Плывет по улице купеческая шхуна, под мостами ей не вместиться, сидит на юте нерожденная девица, заворачивает грушу в папиросную бумагу.
Но уже дело к рассвету, отлетают от нас мотыльки снов, растаскивая помалу нашу телесность.
Скажи, куда девается всё? Чувства и тревоги, томившие нас? Не переходят ли они в наши сны, хранясь в их запасниках до поры, как свитки декораций? А когда мы улетим, когда улетаем, — куда деваются наши сны?
Глава 38
ГАРСИСА И МЫШИЛЬДА КРЫСИНСКАЯ
Налила в городской тигель весна алхимический воздух белой ночи; «аль-кемийа!» — восшептала сирень в Польском саду.
Гарсиса в одном из лучших своих состояний, в одной из лучших ипостасей вышла на угол Никольского и Подьяческой с бамбуковым китайским парасолем — зонтиком от солнца — и столкнулась лицом к лицу с индейцем, в партикулярном платье, беседовавшим с Клюзнером у ларька. Был день прилива кошек, сил, предполнолунная пятидневка.