— Что было с Фаустом в вашей книге? — спросил карлик.
— Он любил музыку больше жизни и больше своей души. И никакая другая любовь в нем не помещалась. Черт это знал.
— Разве так бывает? — спросил Абдулка.
— Бывает! — ответила хором очередь с пеной у рта.
— Не буду такую книгу читать, — сказал Абдулка. — Я фантастику не читаю.
— Придурок был ваш Фауст, — сказал мрачный завсегдатай с дрожащими отечными руками, он постоянно лил в пиво водку, а в эту пятницу денег на философскую живительную алхимическую добавку не было, — шлялся с чертом по пивным, портил девок, пел куплеты.
— Вон в том подвале, в низочке, у купца Крутикова был трактир, — сообщил карлик небрежным тоном всезнайки. — может, и туда оба шастали.
Все взоры обратились к бывшему трактиру.
— Так немец был, — сказал Мотыль, — жил в Берлине, откуда ему тут взяться?
— Черт и его товарищи, — произнес некто, — вхожи во все страны и города, им границ нет.
Кто бы с этим спорил.
Весь хвост очереди головами кивал.
Тут распахнулось окно подслушивавшей за занавеской Гарсисы. Ей удалось отыскать и водрузить на свой старый патефон пластинку с ангелочками на центральной круглой наклейке, воздух трех углов огласился голосом Шаляпина, певшего песню Мефистофеля в кабачке Ауэрбаха из оперы Гуно «Фауст».
Вернувшийся Толик (уже без топора и рубанка, с одним нивелиром) спросил у Клюзнера, что же попросил Фауст из книги Манна у черта? И тот ответил — 25 лет творчества величайшего уровня, гениального. Толик поинтересовался — какую именно музыку писал Фауст-композитор; атональную, то есть додекафонию изобрел, отвечал Клюзнер, на самом деле ее изобрел Шёнберг, великий новатор.
— О! — сказал филолог филологу. — Ты сам знаешь, как люблю я новаторов и парадоксалистов, какой я всеядный меломан. Но… всё же… в созвучиях этих аленушкиных братцев, хлебнувших водицы из копытца козьего есть нечто нечеловеческое.
— Само собой, — отвечал филологу филолог. — И всех их отличает некая, как бы это выразиться поаккуратней, бесноватость. Потому что копытце-то было не козье.
Тут снова распахнулось закрывшееся было окно Гарсисы, которая успела выскочить в другое состояние и настроение, она высунулась с растрепанными седыми патлами, без верхней челюсти и заорала благим матом:
— Вон! Вон отсюда! Да как ты смеешь под окнами честных людей нечистого к ночи поминать?!
— До ночи еще далеко, — примиряюще сказал карлик.
— В это время года белая ночь круглые сутки! — проорала Гарсиса, захлопывая окно.
— Ежели вы называете новаторов-композиторов с нотою гениальности бесами, как вы объясните, почему все ретрограды, лизоблюды, бездари так на них, сумбур вместо музыки, ополчились? — подозрительно спросил Клюзнер.
— Да всё потому, что рыбак рыбака чует издалека.
— Свояк свояка, — поправили из очереди.
— Живи Манн у нас, — сказал филолог, — где за обэриутство и абсурдистские тексты в расход пускали, он, может, воздержался бы в книге многотиражной атональную музыку договором с чертом объявлять. Ограничился бы устными беседами.
— Говорите, ваш композитор-Фауст у черта просил 25 лет творчества с великими достижениями? — сказал задумчиво Толик. — Странно. Талант настоящий сам пишет. Я бы понял, если бы он денег попросил, молодости, долголетия. А так… Выходит, он был — как это сказать? — фальшивомонетчик? А додекафония тут вовсе ни при чем.
— На самом деле, — вдруг произнесла всегда молчавшая худенькая небольшого росточка спутница непостоянного посетителя ларька, — поскольку музыка — это страсть, да еще и игра, родственная математике, постоянно «поверяющая алгеброй гармонию», все композиторы так или иначе заключают сделку с чертом. Все, кроме одного.
Все воззрились на нее, поскольку в местном пивном клубе женские голоса не звучали, только продавщица Шурочка право голоса имела.
А Шура-из-подворотни промолвил:
— Вот и еще одна бахианка.
Спутник ее подхватил бахианку под острый локоток, и очередь смотрела, как, уходя, минуют они бывший крутиковский трактир.
Глава 67
ИВОЛГА
В этой роще березовой,
Вдалеке от страданий и бед,
Где колеблется розовый
Немигающий утренний свет,
Где прозрачной лавиною
Льются листья с высоких ветвей,
Спой мне, иволга, песню пустынную,
Песню жизни моей.
Они шли с индейцем к ручью через пронизанный солнцем березняк. «Однажды в таком лесу, — сказал Клюзнер, — я читал любимой стихотворение Заболоцкого про иволгу. Мне и сама она напоминала иволгу, которая поет, точно флейта, но, осердясь, или испугавшись, обретает совершенно другой голос, скрипучий, пронзительный, страшный, похожий на отчаянный кошачий крик. Я сказал ей об этом. Она улыбнулась. Улыбалась она совершенно необычайно, очень редко, улыбка появлялась на лице ее всплывая изнутри, возникая из потаенных глубин существа, как всплывает из бездонных тихих омутов либо марианских впадин золотая рыбка. Всякий раз, когда я вспоминаю стихотворение про иволгу в березовом лесу, мне кажется, я слышу голос этой птицы. Вот и сейчас».