Костик почувствовал, что краснеет.
– Перебьешься, – бормотнул он ворчливо. – Ничего сверхъестественного. Две руки, две ноги.
Мимо них проплыла Любовь Александровна.
– Ну, как дочка? – спросила она на ходу. – Ничего малышка? – И, не дождавшись ответа, направилась к Славину.
– Что ж ты смолк? – усмехнулась Инна. – Я тебе показалась?
– Ничего малышка.
– Две руки, две ноги?
– Именно так.
– И как – две ноги?
– Спроси у Виталика.
– Он уже высказался. Тебя спрашивают.
– Приезжай в столицу. Поговорим.
– Я бы съездила. Мамочка не отпустит.
– Мамочкино слово – закон, я уж вижу. Знал я одну, – такая чувствительная, говоришь с ней, все ждешь, что она зарыдает. И постоянно, на каждом шагу: мамочка меня отругала, мамочка снова меня журит.
– Полсотни ей было? – спросила Инна.
– В этом районе.
– Тогда все ясно. Хотелось побыть крошкой-дочуркой. Отбиться от возраста. А я молоденькая. Ладно, пойду вызволять Виталика. Уж если кто мне сорвет замужество, так это родичи. Очень настырны. На его месте я давно бы слиняла. Гуляй. И довольно на меня пялиться.
Она отошла, и Костик понял, что вечер, в сущности, завершился. Больше уже ничего не будет, что оправдало бы пребывание. Ай да Инночка! И умна и мила, не в мать, не в отца и не в Казимира. Столько лет прожили в одном городе и ни разу не встретились – обидно! Теперь остается лишь улизнуть, по возможности не привлекая внимания.
Рядом Пилецкий, уже захмелевший, пытал Славина:
– Так ты думаешь, с этим Чуйко можно жить?
– Почему бы и нет? – улыбнулся Славин.
– Вот и Павлов сказал Костику, что я нервничаю, что все обойдется.
– Он трижды прав, ты сам себя точишь.
Пилецкий вздохнул с таким облегчением, будто только и ждал этих трезвых слов. «Да здравствует психотерапия» – подумал Костик, глядя на Якова. Лицо Славина выглядело усталым. «Ему выпало терпеливо выслушивать, успокаивать и отпускать грехи. А уж, верно, и он бы не отказался, чтоб однажды кто-то снял с него тяжесть. Нынче вечером он впервые признался, что маленько притомился от всех».
Между тем Пилецкий вдруг обнял Якова.
– Знаешь, я так тебя люблю, – произнес он с чувством, устремив на гостя пьяненький проникновенный взор, – не один день мы знаем друг друга… – Говоря это, он заметил Костика и быстро добавил: – И вас, Костик, я полюбил. Честное слово, мне просто горько, что вы так скоро от нас уезжаете.
Как все сентиментальные люди, Пилецкий был человек настроения и с легкостью преувеличивал значение тех или иных отношений. Сейчас ему искренне казалось, что он отрывает от себя чуть не сына.
– Спасибо вам за тепло и ласку, – ответил Костик. – Чудесный вечер.
Пилецкий растроганно шмыгнул носом.
«Похоже, сейчас он пустит слезу», – опасливо подумал Костик. В голове подозрительно гудело. Видимо, вдоволь хлебнул веселья. Костик тихо скользнул в прихожую.
Мир и спокойствие позднего лета были взорваны скандальным событием, в основе своей весьма патетическим. Двое популярных людей схватились в извечной борьбе за женщину. Речь шла об Эдике, Абульфасе и, само собой, о роковой Людмиле, которая, став героиней драмы, также приобрела известность. Люди, ранее не бывавшие в скромном клубе автодорожников, стали частенько туда наведываться, чтоб украдкой на нее посмотреть. Прекрасная официантка с достоинством несла на пышных своих плечах бремя обрушившейся на нее славы.
Версии были самые разные. Одни очевидцы сообщали, что Абульфас, вопя что-то невнятное, похоже, хотел убить трубача каким-то непонятным предметом. Другие – романтики и мифотворцы – клялись, что если и не убил, то нанес весьма тяжелые раны, при этом произнеся заклятье. Что жизнь Эдика была в опасности, но Люда, сдавшая свою кровь, спасла его от неминуемой смерти, и, кажется, он останется жить. Третьи, люди уравновешенные, прозаического склада души (скорее всего, не аборигены), говорили, что все обстояло проще, в конечном счете – не столь кроваво, что сначала соперники обменялись непочтительными выражениями, после чего Абульфас вспылил, выбежал из-за своей стойки и, размахивая черпаком, которым он разливал кофе, вознамерился им огреть музыканта. При этом он яростно утверждал, что «горбатого в могиле не утаишь». Эдик мужественно оборонялся ложкой, но потом проявил благоразумие и мудро уступил поле боя, сказав, что ноги его здесь не будет.
Славин (рождением северянин) склонялся к прозаической версии.
– Стыжусь своей мефистофельской роли, – говорил он сбитому с толку Костику. – И все-таки чувствует мое сердце, что люди, лишенные воображения, в который раз окажутся правы.