Выбрать главу

Госпиталь

Еще скребут по сердцу «мессера», еще    вот здесь     безумствуют стрелки, еще в ушах работает «ура», русское «ура — рарара — рарара!» — на двадцать    слогов     строки.
Здесь    ставший клубом     бывший сельский храм — лежим    под диаграммами труда, но прелым богом пахнет по углам — попа бы деревенского сюда! Крепка анафема, хоть вера не тверда. Попишку бы ледащего сюда!
Какие фрески светятся в углу! Здесь рай поет! Здесь    ад     ревмя       ревет! На глиняном истоптанном полу томится пленный,    раненный в живот. Под фресками в нетопленом углу лежит подбитый унтер на полу.
Напротив,    на приземистом топчане, кончается молоденький комбат. На гимнастерке ордена горят. Он. Нарушает. Молчанье. Кричит! (Шепотом — как мертвые кричат.)
Он требует, как офицер, как русский, как человек, чтоб в этот крайний час зеленый,    рыжий,     ржавый       унтер прусский не помирал меж нас!
Он гладит, гладит, гладит ордена, оглаживает,    гладит гимнастерку и плачет,    плачет,     плачет       горько, что эта просьба не соблюдена. А в двух шагах, в нетопленом углу[17], Лежит подбитый унтер на полу. и санитар его, покорного, уносит прочь, в какой-то дальний зал, чтоб он    своею смертью черной комбата светлой смерти    не смущал.
И снова ниспадает тишина. И новобранца наставляют воины: — Так вот оно,    какая     здесь        война! Тебе, видать,    не нравится     она — попробуй    перевоевать     по-своему!

Скуки не было

«Образовался недосып…»

Образовался недосып. По часу, по два собери: за жизнь выходит года три. Но скуки не было.
Образовался недоед из масел, мяс и сахаров. Сочтешь и сложишь — будь здоров! Но скуки не было.
Образовался недобор: покоя нет и воли нет, и ни бумажек, ни монет. Но скуки не было.
Газет холодное вранье, статей напыщенный обман и то читали, как роман. Но скуки не было.
Как будто всю ее смели, как листья в парке в ноябре, и на безлюдье, на заре, собрали в кучу и сожгли, чтоб скуки не было.

Газеты

Сколько помню себя, на рассвете, только встану, прежде всего я искал в ежедневной газете ежедневные как и чего.
Если б номер газетный не прибыл, если б говор газетный иссяк, я, наверно, немел бы, как рыба, не узнав, не прочтя что и как.
Я болезненным рос и неловким, я питался в дешевой столовке, где в тринадцати видах пшено было в пищу студентам дано.
Но какое мне было дело, чем нас кормят в конце концов, если будущее глядело на меня с газетных столбцов?
Под развернутым красным знаменем вышли мы на дорогу свою, и суровое наше сознание диктовало пути бытию.

«Узнаю с дурацким изумленьем…»

Узнаю с дурацким изумленьем, что шестнадцатого октября сорок первого, плохого года[18] были солнце, ветер и заря, утро, вечер и вообще — погода.
Я-то помню — злобу и позор: злобу, что зияет до сих пор, и позор, что этот день заполнил, больше ничего я не запомнил.
Незаметно время здесь идет. Как романы, сводки я листаю. Достаю пятьдесят третий год — про погоду в январе читаю. Я вставал с утра пораньше — в шесть. Шел к газетной будке поскорее, чтобы фельетоны про евреев медленно и вдумчиво прочесть. Разве нас пургою остановишь? Что бураны и метели все, если трижды имя Рабинович на одной    зияет полосе?
Месяц март. Умер вождь. Радио глухими голосами голосит: теперь мы сами, сами! Вёдро было или, скажем, дождь, как-то не запомнилось.    Забылось, что же было в этот самый день. Помню только: сердце билось, билось и передавали бюллетень.
вернуться

17

В книге:

Лежит подбитый унтер на полу. А в двух шагах, в нетопленом углу, и санитар его, покорного, уносит прочь, в какой-то дальний зал… — прим. верст.
вернуться

18

…что шестнадцатого октября / сорок первого, плохого года…

16 октября 1941 года радио оповестило москвичей, что в ближайшие часы им предстоит услышать некое важное сообщение. В городе началась паника. Толпы людей устремились к вокзалам. Начальство удирало на автомобилях, простые граждане шли пешком, унося на себе свой нехитрый скарб, а многие и без всякого скарба. В городе появились мародеры, грабившие магазины — преимущественно продуктовые.

Москвичи, пережившие тот день, вспоминают, что выпавший накануне свежий снег почернел от тонн сжигавшейся бумаги: секретные документы жгли на Лубянке, на Старой площади (в здании ЦК партии), в райкомах и райисполкомах. Черным дымом заволокло и небо, так что даже не видны были ставшие уже привычными для москвичей аэростаты воздушного заграждения.

Важное сообщение, о котором радио сообщило с утра, оказалось совсем не важным: в нем говорилось о каких-то пустяках — кажется, о порядке работы санитарно-пропускных пунктов.

По одной версии, главной причиной случившегося было то, что утром этого дня Москву покинул Сталин. (Он будто бы отбыл в Арзамас; почему-то именно в Арзамас, а не в Куйбышев, куда накануне были эвакуированы правительственные учреждения и послы иностранных держав).

По другой версии, Сталин сперва решил подчиниться постановлению Политбюро и покинуть Москву, но в тот же день от этого решения отказался.

Никаких документальных подтверждений как первой, так и второй версии не имеется. Но, уж коли речь зашла о документальном подтверждении того, что происходило в тот день в Москве, сошлюсь на докладную записку А. А. Фадеева на имя секретарей ЦК ВКП(б) — И. В. Сталина, А. А. Фадеева и А. С. Щербакова. В этой докладной записке генеральный секретарь Союза писателей СССР опровергал возведенную на него клевету, что он будто бы утром 16 октября самовольно покинул Москву, бросив на произвол судьбы вверенных его попечению писателей. Фадеев объяснял, что ранним утром этого дня он действительно выехал из Москвы, но не самовольно, а получив на этот счет «указание Комиссии по эвакуации через товарища Косыгина». Что же касается вверенных ему писателей и их семей, которых было около тысячи человек, то, — как сказано в этой записке, — «за 14 и 15 октября и в ночь с 15 на 16 организованным и неорганизованным путем выехала примерно половина этих людей. Остальная половина (из них по списку 186 членов и кандидатов Союза) была захвачена паникой шестнадцатого и семнадцатого октября…».

(Власть и художественная интеллигенция: Документы. 1917–1953. М., 2002. С. 477.)

Итак, уже не по слухам и воспоминаниям современников, а на основании этого ответственного документа мы можем со всей определенностью утверждать, что 16 октября 1941 года Москва действительно была захвачена паникой.