Выбрать главу
Как романы, сводки я листаю. Ураганы с вихрями считаю. Нет, иные вихри нас мели и другие ураганы мчали, а погоды мы — не замечали, до погоды — руки не дошли.

Музыка над базаром

Я вырос на большом базаре,    в Харькове, где только урны    чистыми стояли, поскольку люди торопливо харкали и никогда до урн не доставали.
Я вырос на заплеванном, залузганном, замызганном, заклятом ворожбой, неистовою руганью    заруганном, забоженном    истовой божбой.
Лоточники, палаточники    пили и ели,    животов не пощадя. А тут же рядом деловито били мальчишку-вора,    в люди выводя.
Здесь в люди выводили только так. И мальчик под ударами кружился, и веский катерининский пятак на каждый глаз убитого ложился.
Но время шло — скорее с каждым днем, и вот — превыше каланчи пожарной, среди позорной погани базарной, воздвигся столб    и музыка на нем. Те речи, что гремели со столба, и песню —    ту, что со столба звучала, торги замедлив,    слушала толпа внимательно,    как будто изучала. И сердце билось весело и сладко. Что музыке буржуи — нипочем! И даже физкультурная зарядка лоточников    хлестала, как бичом.

Гудки

Я рос в тени завода и по гудку, как весь район, вставал — не на работу:    я был слишком мал — в те годы было мне четыре года. Но справа, слева, спереди — кругом ходил гудок. Он прорывался в дом, отца будя и маму поднимая. А я вставал и шел искать гудок, но за домами не находил: ведь я был слишком мал.
С тех пор, и до сих пор, и навсегда вошло в меня: к подъему ли, к обеду гудят гудки — порядок, не беда, гудок не вовремя — приносит беды. Не вовремя в тот день гудел гудок, пронзительней обычного и резче, и в первый раз какой-то странный,    вещий мне на сердце повеял холодок.
В дверь постучали, и сосед вошел, и так сказал — я помню все до слова: — Ведь Ленин помер. — И присел за стол. И не прибавил ничего другого.
Отец вставал,    садился,     вновь вставал. Мать плакала,    склонясь над малышами, а я был мал    и что случилось с нами — не понимал.

Отец

Я помню отца выключающим свет. Мы все включали, где нужно, а он ходил за нами и выключал, где можно, и бормотал неслышно какие-то    соображения о нашей любви к порядку.
Я помню отца читающим наши письма. Он их поворачивал под такими углами, как будто они таили скрытые смыслы. Они таили всегда одно и то же — шутейные сентенции типа «здоровье — главное!». Здоровые, мы нагло писали это больному, верящему свято в то, что здоровье — главное. Нам оставалось шутить не слишком долго.
Я помню отца, дающего нам образование. Изгнанный из второго класса церковноприходского училища за то, что дерзил священнику, он требовал, чтобы мы кончали все университеты. Не было мешка, который бы он не поднял, чтобы облегчить нашу ношу.
Я помню, как я приехал, вызванный телеграммой, а он лежал в своей куртке — полувоенного типа — в гробу — соснового типа, — и когда его опускали в могилу — обычного типа, темную и сырую, я вспомнил его выключающим свет по всему дому, разглядывающим наши письма и дающим нам образование.

Кульчицкие — отец и сын

В те годы было    слишком много праздников, и всех проказников и безобразников сажали на неделю под арест, чтоб не мешали Октябрю и Маю. Я соболезную, но понимаю: они несли не слишком тяжкий крест.
Офицерье, хулиганье, империи осколки и рванье, все социально чуждые и часть (далекая) социально близких без разговоров отправлялась в часть.
Кульчицкий-сын    по праздникам шагал в колоннах пионеров. Присягал на верность существующему строю. Отец Кульчицкого — наоборот: сидел в тюряге, и угрюмел, и седел, — супец — на первое, похлебка — на второе.
В четвертый мая день (примерно) и девятый — ноября    в кругу семьи Кульчицкие обычно собирались. Какой шел между ними разговор? Тогда не знал, не знаю до сих пор, о чем в семье Кульчицких    препирались. Отец Кульчицкого был грустен, сед, в какой-то ветхий казакин одет. Кавалериста, ротмистра, гвардейца, защитника дуэлей, шпор певца[19] не мог я разглядеть в чертах отца, как ни пытался вдуматься,    вглядеться.
Кульчицкий Михаил был крепко сбит, и странная среда, угрюмый быт не вытравила в нем, как ни травила, азарт, комсомолятину его, по сути не задела ничего, ни капельки не охладила пыла.
вернуться

19

Кавалериста, ротмистра, гвардейца, / защитника дуэлей, шпор певца…

Об отце Михаила Кульчицкого, к которому относятся эти строки, Слуцкий рассказывает в очерке «Мой друг Миша Кульчицкий»: «Я его хорошо помню. Он был мрачный, угрюмый, печальный, суровый, важный, гордый. Еще двадцать эпитетов того же ряда тоже оказались бы подходящими.

Сейчас я впервые в жизни подумал, что он был очень похож на сына, на Мишу: то же широкое, полноватое лицо, та же бродячая усмешка. Только она бродила помедленнее.

Отец Миши был одет в старую, вытертую тужурку. Он всегда молчал. Я не помню ни одного разговора с ним. Было бы удивительно, если б он заговорил. Я бы обязательно запомнил.

Зато Миша об отце говорил часто.

Однажды был длинный рассказ о том, как Деникин послал отца на связь с Колчаком через закаспийские пустыни. Несколько месяцев спустя выяснилось, что история восходит к „Сорок первому“ Бориса Лавренева. Будучи пойман, Миша не отрицал. Он усмехался.

Была еще литературная история (из Лескова) с офицерами, картежом, перчатками и дуэлями. Дело было в том, что на отце все эти истории сидели очень удобно и пригнанно…

В справочнике Тарасенкова помечены два сборника стихотворений отца. Но мне помнится, Миша показывал целую пачку книжиц. Среди них были и стихи, и проза — рассуждения об офицерстве, о гвардейской чести, о традициях русского оружия…

Были еще… статьи против Короленко. Спор у отца с Короленко шел о дуэлях. Кульчицкий защищал офицерские дуэли, Короленко клеймил их как варварство, и, хотя Короленко отзывался о Кульчицком без церемоний, сам факт печатного спора с ним переполнял наши души гордостью».

(См. «Мой друг Миша Кульчицкий» — наст. изд.)