Выбрать главу
Но «выхожу один я на дорогу» в Сараеве, в далекой стороне, за тыщу верст от отчего порога мне пел босняк, и было сладко мне.

Месса по Слуцкому

Андрею Дравичу[50]

Мало я ходил по костелам. Много я ходил по костям. Слишком долго я был веселым. Упрощал, а не обострял.
Между тем мой однофамилец, бывший польский поэт Арнольд Слуцкий[51]    вместе с женою смылись за границу из Польши родной.
Бывший польский подпольщик,    бывший польской армии офицер, удостоенный премии высшей, образец, эталон, пример —
двум богам он долго молился, двум заветам внимал равно. Но не выдержал Слуцкий. Смылся. Это было довольно давно.
А совсем недавно варшавский ксендз    и тамошний старожил по фамилии пан Твардовский по Арнольду мессу служил.
Мало было во мне интересу к ритуалу. Я жил на бегу. Описать эту странную мессу и хочу я и не могу.
Говорят, хорошие вирши пан Твардовский слагал в тиши. Польской славе, беглой и бывшей, мессу он сложил от души.
Что-то есть в поляках такое! Кто с отчаянья двинул в бега, кто, судьбу свою упокоя, пану Богу теперь слуга.
Бог — большой, как медвежья полость, прикрывает размахом крыл все, что надо, — доблесть и подлость, а сейчас — Арнольда прикрыл.
Простираю к вечности руки, и просимое мне дают. Из Варшавы доносятся звуки: по Арнольду мессу поют!

«Стихи, что с детства я на память знаю…»

Стихи,    что с детства я на память знаю, важней крови,    той, что во мне течет.
Я не скажу, что кровь не в счет: она своя, не привозная, — но — обновляется, примерно раз в семь    лет, и, бают, вся уходит, до кровинки. А Пушкин — ежедневная новинка. Но он — один. Другого нет.

Коля Глазков

Это Коля Глазков. Это Коля[52], шумный, как перемена в школе, тихий, как контрольная в классе, к детской    принадлежащий     расе.
Это Коля, брошенный нами в час поспешнейшего отъезда из страны, над которой знамя развевается    нашего детства.
Детство, отрочество, юность — всю трилогию Льва Толстого, что ни вспомню, куда ни сунусь, вижу Колю снова и снова.
Отвезли от него эшелоны, роты маршевые    отмаршировали. Все мы — перевалили словно. Он остался на перевале.
Он состарился, обородател, свой тук-тук долдонит, как дятел, только слышат его едва ли. Он остался на перевале.
Кто спустился к большим успехам, а кого — поминай как звали! Только он никуда не съехал. Он остался на перевале. Он остался на перевале. Обогнали? Нет, обогнули. Сколько мы у него воровали, а всего мы не утянули.
Скинемся, товарищи, что ли? Каждый пусть по камешку выдаст! И поставим памятник Коле. Пусть его при жизни увидит.

Возвращение

Я вернулся из странствия, дальнего столь, что протерся на кровлях отечества толь. Что там толь? И железо истлело, и солому корова изъела.
Я вернулся на родину и не звоню, как вы жили, Содом и Гоморра? А бывало, набатец стабильный на дню — разговоры да переговоры.
А бывало, по сто номеров набирал, чтоб услышать одну полуфразу, и газеты раскладывал по номерам и читал за два месяца сразу.
Как понятие новости сузилось! Ритм как замедлился жизни и быта! Как немного теперь телефон говорит! Как надежно газета забыта!
Пушкин с Гоголем остаются одни, и читаю по школьной программе. В зимней, новеньким инеем тронутой    раме — не фонарные, звездные    блещут огни.

Неужели?

Неужели сто или двести строк, те, которым не скоро выйдет срок, — это я, те два или три стиха в хрестоматии — это я, а моя жена и моя семья — шелуха, чепуха, труха?
Неужели черные угли — в счет? А костер, а огонь, а дым? Так уж первостепенен посмертный почет? Неужели необходим?
Я людей из тюрем освобождал, я такое перевидал, что ни в ямб, ни в дактиль не уложить — столько мне довелось пережить.
Неужели Эгейское море не в счет, поглотившее солнце при мне, и лишь двум или трем стихам почет, уваженье в родной стране?
Неужели слезы в глазах жены и лучи, что в них отражены, значат меньше, чем малопонятные сны, те, что в строки мной сведены?
Я топил лошадей и людей спасал, ордена получал за то, а потом на досуге все описал. Ну и что, ну и что, ну и что!

«Про меня вспоминают и сразу же — про лошадей…»

Про меня вспоминают и сразу же —    про лошадей, рыжих, тонущих в океане. Ничего не осталось — ни строк, ни идей, только лошади, тонущие в океане.
вернуться

50

Андрею Дравичу.

Андрей (Анджей) Дравич (1932–1997) — польский критик и переводчик. Переводил на польский язык русских поэтов, в том числе и стихи Б. Слуцкого. С 1989 г. — министр радио и телевидения в правительстве Т. Мазовецкого.

Именно он рассказал Слуцкому о событиях, легших в основу этого стихотворения.

вернуться

51

Бывший польский поэт Арнольд / Слуцкий…

Арнольд Слуцкий (1920–1972) — польский поэт. В 60-х гг. опубликовал в польской прессе стихотворение, посвященное Б. Слуцкому. Перевел на польский язык несколько его стихотворений: «Физики и лирики», «Я учитель истории в школе для взрослых…» и др.

вернуться

52

Это Коля Глазков. Это Коля…

Николай Иванович Глазков (1919–1978) — русский поэт. Двадцать лет его стихи и поэмы не печатались. Они были известны лишь узкому кругу ценителей поэзии — по маленьким машинописным книжечкам, на которых значилось: «Самиздат» (именно Глазков придумал и пустил в оборот это слово) или: «Самсебяиздат». И: «Тираж — 1 экз.».

С 1957 года его стихи (отнюдь не лучшие) стали проникать в печать. За несколько лет вышли в свет двенадцать его поэтических сборников. Но ни один из них не представил читателю настоящего Глазкова. Настоящее открытие этого поэта произошло уже в новые, бесцензурные, «постсоветские» времена. Увидели свет не только не публиковавшиеся ранее стихи и поэмы самого Глазкова, но и книги о нем. (Воспоминания о Николае Глазкове. М., 1989; Ирина Винокурова. Всего лишь гений… Судьба Николая Глазкова. М., 2006)