Он родился в 1790 году в корсиканском городке Мура-то. Впрочем, сам он говорил, что родился в 1794 году, — кажется, скрывал возраст, чтобы нравиться дамам: в те времена 45-летние люди считались чуть ли не стариками. Отец его был уголовный преступник; мать умерла рано; была мачеха. Никакого воспитания он не получил. 18-ти лет от роду (по его словам, 14-ти) вступил в наполеоновскую армию и воевал почти беспрерывно шесть лет; участвовал в войне 1812 года, побывал в Москве, очень отличился под Полоцком: в стычке французский командир был убит, сержант Фиески занял его место, отбил нападение и взял в плен пятьдесят казаков. Позднее, по его словам, он принимал участие в знаменитой калабрийской экспедиции Мюрата, в результате которой погиб этот необыкновенный человек — трактирный слуга, ставший неаполитанским королем, «глупый хвастун, бывший лучшим кавалерийским генералом в истории», — как определил Мюрата Наполеон. Впрочем, майор Вейль, писавший о Фиески, утверждает, — на мой взгляд, без достаточных оснований, — что к мюратовскому делу он никакого отношения не имел. Зачем ему было врать? В его храбрости сомневаться не приходится. Но и то сказать, Фиески весьма часто фантазировал без всякой надобности. Это был «южанин», и в прямом, и в условном смысле слова.
Несколько позднее, после окончания наполеоновских войн, с ним случилось несчастье. Он украл у родственника вола и, желая доказать, что вол был его собственный, подделал какую-то бумажку. Европейское правосудие, снисходительное к финансовым пиратам высокого полета, с мелкими ворами не церемонилось — воровать следовало не иначе, как на миллионы. Фиески приговорили к 10 годам тюремного заключения, и отбыл он это заключение без всякой скидки. В амбренской тюрьме он сошелся с одной уголовной заключенной, по фамилии Лассав, затем сблизился с ее дочерью, миловидной, хоть и кривой, девицей Ниной. С ней поселился в Париже, где перепробовал много профессий. Иногда оказывал услуги полиции, но больше, кажется, по личной симпатии некоторым ее руководителям (полицейским осведомителем в настоящем смысле слова он, насколько я могу судить, никогда не был).
Хорошего немного. Правда, опытный защитник легко нашел бы в жизни Фиески благодарный материал для речи перед присяжными заседателями: сын вора, мачеха вместо матери, десять лет тюрьмы за вола, — с другой стороны, блестящий послужной список, Бородино, Полоцк, Лейпциг. Общество могло быть недовольно Фиески. Но и он имел право предъявить свой счет обществу. Однако никакого счета обществу он не предъявлял. Было бы совершенно неосновательно считать Фиески мрачным, озлобленным мстителем. Это был очень веселый, простоватый, жизнерадостный человек, говорун, фантазер и оптимист.
Темное дело — психология террористов. Обычное обозначение их: фанатики. Но это слово допускает дальнейшее деление. В литературе — особенно в нашей — не раз говорилось о «людях неземной доброты», о «святых» политического террора. Я таких не встречал и в существование их верю плохо (хоть возможность редчайших исключений отрицать не могу). Доброта, свойство инстинктивное, почти физиологическое, ни при каких головных рассуждениях не мирится с кровью, с переломанными костями, с развороченными внутренностями; вдобавок, при террористических актах в девяти случаях из десяти убивались и калечились посторонние, ни в чем не повинные люди, — какая уж тут «неземная доброта»! Не велика добродетель — в политике святость. Но никому не нужна в ней и слащавая фальшь. Среди исторических террористов было много строго идейных людей, в большинстве холодных и суровых, иногда безжалостных (Брут был беспощаден не только к тиранам, но и к своим должникам). Были и пылкие, недолго думающие энтузиасты — легкая кавалерия террора. Были спортсмены, — разряд мало изученный. Были карьеристы, — карьера чрезвычайно опасная, но блестящая и без выслуги лет. Были и профессиональные — Спарафучиле.
Фиески ни к одному из этих разрядов не принадлежал. Очень трудно понять, по каким побуждениям он совершил свое страшное дело. Ни личной, ни идейной ненависти к Людовику Филиппу у него не было. На следствии он отзывался о короле в самых лестных выражениях, сравнивал его с Наполеоном, выражал радость по поводу того, что Людовик Филипп остался невредим. «Король может быть теперь спокоен, — говорил он барону Пакье, — они подумают, прежде чем снова на него покушаться. Да и не найдут они другого такого человека, как я». «Они» — это были революционеры. «Что ставили вы в вину королю?» — спрашивает Пакье. «Да на всех не угодишь... Есть такие люди, которые никогда не бывают довольны». — «Кто толкнул вас на преступление?» — «Это была резвая мысль» («une idee folâtre»), — отвечает Фиески на своем забавном французском языке. — Я совершил большое преступление, но побуждения у меня были патриотические». — «Во Франции настоящие патриоты настроены конституционно-монархически», — спорит с ним сановник. «Собственно, я начал с бонапартизма», — не совсем кстати замечает Фиески. Не думаю, чтобы он хотел сказать колкость, — с бонапартизма начал и сам барон (впоследствии герцог) Пакье: этот любезный, обходительный, почтенный человек, проживший без малого сто лет, служил верой и правдой и Наполеону, и Людовику XVIII, и Людовику Филиппу. Фиески, вероятно, его биографии и не знал.
В Париже он сошелся с революционерами Море и Пепеном. Точнее, это были не революционеры, а люди революционно настроенные. Они хотели убить Людовика Филиппа по идейным соображениям: король был препятствием к установлению добродетельной республики. Собственно, в случае смерти короля, на престол немедленно вступал его старший сын: добродетельная республика не могла установиться сама собой. Никакой «связи с массами» у заговорщиков не было; вооруженного восстания они не готовили, хоть, быть может, и рассчитывали, что под влиянием убийства Людовика Филиппа народ сам бросится на баррикады, — а там будет видно. На втором заседании суда Фиески объяснил свои планы: «Я собрал бы 200 человек и сказал им: если среди вас есть хоть один более способный, чем я, пусть он займет мое место. Если же такого нет, власть будет моя. Тогда нам надо будет сражаться с внешним врагом на Рейне и с казаками, которые завидуют нашему отечеству...» Все остальное было в том же роде: государственную программу Фиески в самом деле можно назвать «резвой». Однако в более литературной форме почти такие же мысли и планы развивали тогда люди весьма знаменитые.
Нелегко разобраться в настроениях революционеров того времени. Третья республика дала им свою светскую канонизацию: чуть ли не в каждом городе Франции есть улицы Барбеса, Кине, Ламенне, Луи Блана, Карреля, Ледрю-Роллена. Но, в сущности, в борьбе короля с этими людьми именно Людовик Филипп отстаивал те принципы, которые стали основой современной Французской республики. Король очень не любил войну. Революционеры были настроены чрезвычайно воинственно. Ламенне проповедовал «священный союз народов против королей»; Луи Блан настаивал на установлении французского протектората над Константинополем — правда, в интересах освобождения балканских племен; Арман Каррель требовал интервенции для борьбы с тиранами Европы. «Что такая интервенция весьма смахивает на войну, это возможно. Оппозиция этого не отрицает, но она нисколько не боится европейской войны», — писал этот талантливый публицист, «державший в одной руке шпагу, а в другой — Вергилия».
Все эти люди, отстаивавшие общечеловеческое революционное братство, как и большевики, ненавидели друг друга. Зато сходились они на культе баррикад и ежедневно склоняли во всех падежах это ныне развенчанное слово, потерявшее не только политический, но и технический смысл, — какие баррикады в век танков и аэропланов. В благодушнейшем Людовике Филиппе они видели кровавого деспота, но Наполеона I почитали чрезвычайно, — Арман Каррель ни одной статьи не мог написать, не упомянув Наполеонова имени. (Беспрестанно бряцал чужой шпагой, впрочем, и Тьер, человек вполне штатский.) В нынешней Франции и бонапартизм, и интервенция, и любовь к баррикадам официальным поощрением не пользуются.