Ковшов взглядом бывалого человека осмотрел зал и стал протискиваться среди жавшихся друг к другу тел в дальний угол, где сгрудились столики буфета.
За одним из столов сидели два матроса и девица. Они пили дымившуюся мутноватую жидкость и ели лепешки, сделанные из овса и подсолнечных жмыхов. Девица дула на покрасневшие пальцы и растирала их. Изо ртов собеседников при каждом слове вылетали густые клубы пара. Ковшов присел к этому столику.
— Ты что так поздно? — спросил его один из матросов.
— Дело было, — коротко ответил Ковшов.
Заиграл замолкнувший было оркестр.
— Холодно. Идем погреемся, —предложила девица одному из матросов. Они встали и сразу же были проглочены толпой, вертевшейся в танце.
Оставшийся матрос внимательно рассматривал танцующих, пока Ковшов ходил в буфет, откуда он вернулся с двумя стаканами серого чая и полной тарелкой лепешек. Матрос взглянул на Ковшова. Затем его глаза перебежали на водоворот тел, извивавшихся в «тустепе». По его решительному лицу пробежала презрительная гримаса, и он смачно сплюнул.
— Ты что это? — удивился Ковшов.
— Липа! — ответил тот.
— Какая липа? — не понимал Ковшов.
— Разве матросы это? — кивнул матрос на танцующих. — И чего только в штабе смотрят? Набирают шушеру всякую. Развалят они флот, — с горечью в голосе закончил он и снова сплюнул.
— А тебе-то что, больше всех надо?
Матрос порывисто вскочил. Он впился рукой в плечо испугавшегося Ковшова, приблизил свое лицо к его лицу, застывшему с широко открытыми глазами, и медленно, разделяя каждое слово, сказал:
— Как больше всех надо? Что ж, я по-твоему не матрос? Ты думаешь, флот для меня вроде изодранных ботинок? Так и те не всегда выбросишь. Ты думаешь — со спокойным сердцем поеду завтра на фронт? Ты думаешь — легко мне будет там, зная, что корабли остаются в руках этой шпаны?
Ковшов не понимал, чем он так разозлил всегда спокойного парня. Матрос освободил наконец его плечо, сел и одним махом выпил стакан чая.
— Пентюх ты, Ваня. Не понять тебе меня. Вот если бы ты был моряком, да поплавал с мое, да поработал бы столько на революцию, тогда бы понял. Да где тебе? Тебе только погулять, надрызгаться в стельку — и ты доволен. А я так не могу. Я душой болею за флот. Скажи мне сегодня: «комендор Степан Аксенов, вылижи языком палубу, иначе твой корабль погибнет», — и я вылижу ее всю от самого бака до ахтерштевня.
Иван туго понимал смысл речи своего собеседника. Он больше был ошеломлен тем, что неразговорчивый обычно Аксенов вдруг так разволновался по поводу самых обычных слов.
— А ты что, в самом деле топаешь завтра на фронт? — спросил он.
— Да. Идет сводный отряд моряков. С «Авроры» отправляется нас двадцать человек. И на фронте люди нужны, и корабль оставлять жалко. Мало остается на нем народа. А корабль в большой опасности. Давно на него точат зубы офицерье да буржуи. С самой осады Зимнего надеются. Он вроде бревна у них в глазу. Не нашли пока гада, а то бы давно взорвали. У самих-то вишь храбрости нехватает, так они за взрыв большие тысячи обещают. И найдется гадина... — Говоря, Аксенов смотрел куда-то вдаль поверх головы Ковшова. При последних словах он перевел взгляд на Ивана и, смотря на него в упор, продолжал:
— Найдется, Ванька, гадюка. Ну, держись тогда буржуи! Не сдобровать. Матросы надолго зарубят у вас на носу память о красном крейсере.
Ковшов ерзал на стуле. Глаза его перескакивали из стороны в сторону, боясь встретиться с горевшими, слегка прищуренными глазами Аксенова. Матрос накрыл ладонью лежавшую на столе руку Ковшова и, еще более сузив глаза, спросил:
— А вот ты, Ванька Ковш, ты мог бы пойти на откуп к буржуям и подложить бомбу под красный крейсер?
Ковшов раскрыл рот, собираясь что-то сказать, но ничего не мог выдавить из себя. Аксенов слегка повысил голос:
— Нет, не сделал бы ты этого. Ты дезертир, ты босяк, еще немного — и ты станешь бандитом. Но ты когда-то был рабочим. И нет такой силы, Иван, которая заставила бы рабочего итти против своего класса. Нет, Иван, такой силы!
Долго говорил Аксенов. И чем дальше текла его речь, тем все острее понимал Ковшов, что всего несколько часов назад он пошел против того класса, частью которого он был. Немыми кивками головы соглашался он с доводами Аксенова о борьбе классов, о правоте рабочего дела, о всем том, к чему раньше он не прислушивался, выбитый из колеи империалистической войной и погрузившийся в мелкое воровство и беспробудное пьянство. И сейчас опять он чувствовал, что он — рабочий, что он вместе со всеми строит то светлое будущее, о котором с таким воодушевлением рассказывает Аксенов. Речь матроса уносила его то на завод, где вздувались первые горны новой жизни, то на фронты, куда шли рабочие защищать свое право на эту жизнь. И вдруг разом сбросил его Аксенов назад в заплеванную танцульку. Он кончил свою речь тем же, чем и начал: