Выбрать главу

Не притрагиваясь, еще раз осмотрели его.

— Думаю, — сказал Гурьев Сергею Юльевичу, — горлышко — это приемник, а предмет — разрывной снаряд.

— И все‑то вы знаете, — проворчал Сергей Юльевич. — Уж вы не анархист ли, мон шер?

Он распорядился вызвать по телефону полицию, а криво усмехнувшемуся его шуточке Гурьеву предложил перебраться в другую комнату.

Александр Николаевич посмотрел на часы:

— Одиннадцать. Пожалуй, нет смысла начинать сегодня.

3. Угрозы…

Вот уже, должно быть, лет семь, как в высоких российских сферах получила распространение болезнь, называемая бомбобоязнью. Временами она принимала характер эпидемии. Двадцатый век положил ей начало убийствами министра просвещения Боголепова и Дмитрия Степановича Сипягина, министра внутренних дел, одного из немногих, кого Сергей Юльевич числил в друзьях. И думается, взаимно… Сколько было съедено–выпито вместе, сколько переговорено! Гурман, жизнелюб, это так не вязалось: Сипягин и — смерть.

Всего лишь за несколько дней до того, рокового, говорил Сергей Юльевич Дмитрию Степановичу при Александре Павловне, его жене, что некоторые его меры чересчур резки и не столько пользу приносят, сколько возбуждение в обществе, к добру это не приведет.

— Допускаю, ты прав, — отвечал на это Дмитрий Степанович, — но если б ты знал, что требуют от меня наверху… Государь считает, что я весьма слаб…

Беседу, оказавшуюся последней, Сергей Юльевич вспомнил, склоняясь над распластанным телом, — и не выдержал, разрыдался и пал на колени, как был, в вицмундире и при звездах…

Немудрено было бы после всего этого самому заразиться липкой хворью бомбобоязни. Он смел думать, что если такое произошло, то в весьма малой степени. Он по этой причине не изменил ни одного своего решения, а ведь, что говорить, были деятели, отказавшиеся, например, от министерских портфелей именно потому, какими бы благовидными предлогами ни прикрывались. И особенно когда он составлял свое министерство в разгар беспорядков… Он тогда отказывался от охраны, даже в том октябре, в девятьсот пятом, когда переехал на квартиру председателя Совета Министров в запасной флигель Зимнего… Как‑то утром, помнится, увидел, что весь двор полон солдат, и тотчас потребовал их оттуда убрать. Это вовсе не означало, что ему незнаком был страх. На память приходил старший брат. Брат ему говорил:

— Если кто‑нибудь когда‑нибудь будет тебе хвалиться, что на войне не боялся, — не верь. До боя — боятся все. Когда уж заварится каша, тогда человек действительно забывается и перестает трусить…

Кавалер множества орденов и золотой георгиевской шашки, драгунский полковник на турецкой войне, брат знал это не понаслышке.

Сергей Юльевич испытывал нечто подобное. В разгар революции его на каждом шагу остерегали не ехать туда‑то, скрываться оттуда‑то, настаивали на охране, а он прекрасно обходился без этого, ездил всюду в автомобиле, известном своей шумливостью всем. Ему звонили по телефону, чтобы берегся, переждал бы несколько дней дома, — он ни разу не послушался никого. Но, оставаясь один, собираясь куда‑то, — боялся. И, спускаясь по лестнице каждый день и отправляясь пешком или садясь в экипаж, чтобы ехать на публику, на народ, всякий раз страшился и дрейфил… до момента, как оказывался на людях, потому что знал: на него все смотрят. Вот тогда и понял то чувство, о каком рассказывал старший брат… Кстати, и Скобелев, генерал, говорил про то же: пока не выйдешь под пули, трусишь, а там забываешь все страхи, и стрельба ничуть не отвлекает от дела…

Все же с известных пор Сергей Юльевич стал совать в карман револьвер, когда шел на прогулку. Ну а что до охраны… Вон сменивший Сипягина Плеве по городу ездил в сопровождении эскадрона велосипедистов. Спасло его это?! Да и последнее происшествие, с самим Сергеем Юльевичем. С тех пор как он вернулся из‑за границы, в прихожей сидел охранник, даже иногда не один. А злоумышленников проморгали… И кстати, охрана тут же исчезла после обнаружения бомб. Так что вовсе не ясно, то ли охраняли Сергея Юльевича, то ли наблюдали за ним… что, впрочем, тоже уже случалось — после первой его отставки, еще при Плеве, якобы заботившемся о его безопасности, а на самом деле желавшем знать, как Витте будет вести себя за границей. Вообще, он со временем пришел к твердому выводу: без попустительства полиции в России мало кого убивают.

Да, его неоднократно предупреждали, что ему следует остерегаться. Да, он мало обращал на это внимания. Чем выше человек поднялся по правящей лестнице, тем больше он нажил врагов. Что ж тут нового? Угрозы уничтожить его раздавались открыто в безумную пору его премьерства. На черносотенных митингах кричали: «Смерть Витте!» — а за границей революционные эмигранты угрожали его жене, что убьют дочь и внука. Когда он отправился за границу после отставки, ему, под дружескою личиной, советовали не возвращаться. А еще до отъезда он узнал от кавказских друзей, что революционеры–кавказцы подготовили было покушение на него; не уйди он в отставку, то был бы убит тем из них, кто вытянет жребий… А позднее один крайнего направления журналист, совершивший за свою карьеру медленный дрейф от Желябова к «черной сотне», признавался ему в разговоре, что и он в то же самое время был настроен к его убийству… Точно дикого зверя, его обкладывали с разных сторон.

Летом во Франции он получил от барона Фредерикса, когда‑то командира конногвардейского полка, за множество лет служения камарилье превзошедшего тонкую, как паутина, науку лукавой придворной обходительности и околичности, по–солдатски прямое письмо, смысл которого сводился к тому, что сам государь полагает его возвращение в настоящее время весьма нежелательным. На что Сергей Юльевич без промедления на многих листах отписал, что, если его величеству угодно, он готов навсегда расстаться с государственной службой, однако ни за что не согласится покинуть свою родину по собственной воле. Переписка не ограничилась этим, но постепенно как бы утонула в словах и их разъяснениях. Государь якобы имел в виду задержать недавнего первого своего министра в Европе исключительно вследствие обстоятельств минуты, по миновании коих приезд Сергея Юльевича уже не грозит «серьезными осложнениями»…

А тем временем на курорте, уже в Германии, Сергей Юльевич в один прекрасный день обнаружил то ли слежку за собой, то ли охрану, без агентов немецкой полиции не мог шагу ступить. Попытался справиться, чем обязан, но узнал лишь одно: таков приказ из Берлина.

Спустя месяц в Париже в отель «Бристоль» с визитом к нему явился только что отправленный тогда на покой Петр Иванович Рачковский [8], человек в полицейских делах многоопытный, располагавший обширными европейскими связями. Сергей Юльевич воспользовался случаем, спросил, не известно ли, отчего такое внимание к его скромной персоне, в чем тут дело. Рачковский обещал навести справки и на другой же день по своей линии разузнал захватывающую дух историю.

Началась она с нераспечатанного письма. Оказалось, его обнаружили у скончавшегося в берлинской больнице главного будто бы русского анархиста в Европе [9]. Когда полиция вскрыла конверт, выяснилось, что это запрос, не следует ли убить графа Витте: один русский студент, умирающий в Германии от чахотки, вызвался совершить покушение, если это принесет пользу партии…

— Ваше счастье, Сергей Юльевич, что главарь анархистов не успел вынести приговор, — заключил Рачковский и нехорошо усмехнулся. — Видно, Бог решил иначе вашу судьбу…

И еще не забылся сей казус, как там же, в Париже, ему доставили паническую телеграмму от князя Мики Андроникова [10] из Петербурга. Знакомство давнее, хотя и не близкое, однако поддерживаемое годами. Принимал с визитами, обменивался поздравительными открытками. Однако, положа руку на сердце, не мог понять эту пронырливую и малонадежную личность. Постоянно о чем‑то хлопочет, интригует, вхож к министрам, к великим князьям, тем, кто в силе, оказывает мелкие услуги… Сыщик не сыщик, плут не плут, а к порядочным людям никоим образом не отнесешь…

Что‑то все же подвигло светского шептуна прислать в Париж телеграмму, уж не кровь ли кавказская, как‑никак Фадеевы–Витте в Тифлисе были не из последних семей… Разумеется, если не водила княжеской куда более влиятельная рука…

Телеграмму Сергей Юльевич, само собой, сохранил для архива. В переводе с французского текст читался приблизительно так: