Выбрать главу

При первом же разговоре с Коковцовым, когда тот приехал к нему в Ливадию, царь сказал о Столыпине (так, во всяком случае, передавали верные люди):

— Он меня заслонил.

Понимать можно было по–разному, от чего заслонил: то ли от выстрела террориста, то ли… то ли вообще. От России… Это было предупреждение Коковцову, Сергей Юльевич в смысле сказанного не сомневался.

Он соскучился по петербургским диктовкам. Этим летом и осенью многие обстоятельства тормозили работу над мемуарами. В Биаррице (до покушения на Столыпина) удалось лишь по памяти восстановить ряд событий пятого года: забастовки, беспорядки, карательные экспедиции. Он там не преминул отметить, что в России трудно про это писать — ввиду столыпинского режима. А собираясь к отъезду (уже после событий), обронил между прочим, что нет уверенности, удастся ли продолжать в Петербурге.

«…Увидим…»

Зато теперь принялся наверстывать, с того места, на каком остановился весной. Все же почувствовал себя посвободнее, нежели прежде, в своих повествованиях стенографистке. И даже добрался до настоящего времени, до Коковцова — премьер–министра. «…Тип чиновника, проведшего всю жизнь в бумажной петербургской работе, в чиновничьих интригах и угодничестве, с крайне узким умом… представляющего собою пузырь, наполненный петербургским чиновничьим самолюбием и самообольщением…»

Он его не щадит… С какой стати?!

Сам же этакого типа вытащил, но, вместо того чтобы каяться, пожалуй, даже гордится, что премьер — его прежний помощник; этой странной на первый взгляд логике есть свое объяснение. Столыпинская политика без Столыпина мало–помалу оживляет никогда не умиравшую в нем надежду на возвращение к власти, и. не как‑нибудь, а спасителем — в третий раз!.. На собственное третье пришествие — в третьем действии; пусть не сразу, не с первых картин и явлений… Граф готовит почву к назревающему поединку и заранее ее удобряет, даром что царское «заслонил» не в меньшей степени, чем к Столыпину, относится и к нему. История, один из творцов которой он сам, как прежде, послужит ему перегноем…

Однако об осторожности по–прежнему не резон забывать:

«…В Петербурге даже в моем положении нельзя быть уверенным, что в один прекрасный день под тем или другим предлогом не придут и не заберут все. Тогда наживешь большие неприятности, и совершенно бесцельно, так как в таком случае, конечно, никто и никогда не прочтет то, что я писал…»

Потому‑то в петербургских диктовках серьезный пробел — все полгода его собственного премьерства, пик, вершина его карьеры… по крайней мере, до этих пор. Он прекрасно это сознает и не хочет оставить пропущенное без разъяснений: «…Я прерываю свои рассказы за время с конца сентября 1905 г. до конца апреля 1906 г. Ход событий до 17 октября и затем мое министерство составляют предмет моих личных записей… рассказы эти и более точны, и более откровенны… Записи эти хранятся в должном месте…»

Даже в собственной вилле в Биаррице он не рискует их оставлять: должное место — банковский сейф…

Он, пожалуй, уже может себе позволить отвлечься от ближней цели, почва к схватке подготовлена впрок… Впрочем, как издавна у него повелось, один пишем, а два в уме. Как‑никак в событиях во времена его министерства ему принадлежала не последняя роль… о чем очень не вредно кое–кому и напомнить, чтобы, не дай Бог, не начали забывать!.. Не пора ли задуматься, Сергей Юльевич, над просвещением публики, приспособивши к делу кого‑то из «лейб»?

До времен Коковцова он добрался в петербургских диктовках к марту.

В Биаррице 5 октября написал: «…Если дальше буду писать, то касаясь более современных обстоятельств, которых я не касался, потому что считал это невозможным…»

По его разумению, тема собственной жизни — в той исторической раме, в какую вставила ее судьба, — эта тема далеко еще не исчерпана, не завершена.

14. Третье действие — фарс пигмеев

Погруженный будто бы в частную жизнь, он внимательно следил за политической сценой. До поры до времени наблюдал за третьим действием как бы из ложи. На глазах искушенного зрителя разворачивалась любопытная сшибка, Скупердяй, крохобор, казначей и мытарь, чинодрал петербургский — это одна сторона. А другая — сибирский шаман, юродивый, Божий старец и бабий угодник, неуемная темная сила.

Арифметик — и мистик. Бюрократ — и авантюрист. Коковцов — и Распутин.

Не так‑то много воды утекло после возвышения Коковцова, еще у него с августейшим семейством не кончился, можно сказать, медовый месяц, а уж новый премьер — разумеется, совершенно резонно — потребовал от государя ни много ни мало как удалить Распутина из Петербурга!.. Противная сторона не смолчала, огрызнулась в ответ, тут без князя Вово Мещерского не обошлось, с его верхним чутьем и словоохотливым «Гражданином». Разнюхали, будто Распутин беспрестанно твердит в Царском Селе, что, дескать, пора прикрыть царские кабаки, потому как негоже царю торговать водкой, народ спаивать, старец, мол, это зло на себе испытал!.. Такова была, по видимости, завязка; поначалу вроде бы досталось и Витте, признанному отцу винополиитой поры, когда был не зрителем, а солистом.

…Плохой же он был бы министр финансов, когда пренебрег бы интересом казны! Однако, по чести, императору Александру III виделось не менее важным ограничить народное пьянство, поставить его под надсмотр… то‑то Александр Николаевич Гурьев любил вставить к месту анекдотец о распрях акцизного и податного директоров: надо было ухитриться так мужика напоить, чтобы при том не раздеть до последней рубахи, и это была вечная проблема баланса. Коковцов же с его педантизмом, скупостью, в постоянной опаске, что денег не хватит, все поставил на службу фиску. И обдирал мужика до нитки, и спаивал в бесчисленных кабаках. Как туг было не вспомнить того же Гурьева, давней его статьи, за которую злой язык поплатился, ввернувши, что Коковцов на министерском посту своего рода кухарка за повара… Святее самого Папы, он по сей день наполнял казну пьяным бюджетом!.. Разношерстная коалиция сплотилась против него, не одни Распутин с Мещерским… В такой‑то благоприятный момент Сергей Юльевич решился свою зрительскую ложу покинуть.

У него есть возможность подать об этом сигнал. Не случайно с известных пор в духовниках у него олонецкий епископ Варнава, почитаемый им за святого. На столе в кабинете занял место владыкин подарочек — маленький складень с полуграмотной надписью, и теперь Сергей Юльевич демонстрирует его гостям наряду с портретами предков и царских особ и прочими историческими примечательностями.

Ни для кого не составляла секрета близость грамотея–епископа к такому же грамотею–старцу. Сергей Юльевич исповедался с покаянием: грешен, владыка, аз есмь грешен, винополия мой грех, но вот ныне сознал правоту старца и иных поборников трезвости… и сигнал его был услышан.

Все тот же шельмец Сазонов привез к нему на Каменноостровский Гришу.

Единственный состоялся у них разговор, но он состоялся!

— Мы тебе, понимаем, не ровня, ты, Виття, умнеющий, — юродствовал, по обыкновению, старец, а глазами, как гвоздями, колод, — так сказал бы буквоеду Кокоше, грех великий опаивать народ честной, Господь не простит!..

Сергей Юльевич сам порой был не прочь прикинуться простачком, придуриться, подделаться «под народ».

— Вот те истинный крест, Гришуня, так и вмажу, и то, мил человек, что заставь дурака Богу молиться… ты заметь, у кабатчика энтого лоб‑то в шишках!..

Не так уж давно, каких‑то два года, он почел себя оскорбленным этим шельмецом Сазоновым с его (а вернее, с распутинским) предложением, обстоятельства переменились с тех пор. И теперь Сергей Юльевич готов взять сторону шайкиради приближения к собственной цели. Разве не в том заключена суть политики как искусства, чтобы действовать применительно к обстоятельствам?!

Расстались довольные друг другом, даром что Сергей Юльевич объявил Распутину напрямик, что им более встречаться не следует, во избежание кривотолков и подозрений.