Еще весной 1942 г., когда были казнены первые патриоты-заложники и за одно подозрение в принадлежности к Коммунистической партии Франции карали смертью, Элюар стал коммунистом. Шаг, требовавший огромного гражданского мужества, был вызовом захватчикам, данью восхищения «партией расстрелянных». И вместе с тем он как бы венчал искания всей его предшествующей жизни. От гуманизма добрых пожеланий и крылатых грез он окончательно приходил к гуманизму революционному, исторически действенному. Подвиги народа, который в трудные дни был возглавлен коммунистами, предстали перед Элюаром благодаря Сопротивлению как воплощение на деле священных для него идеалов чистоты, созидания и братства, его давней мечты о человеке-работнике, который хочет быть творцом своей судьбы, миллионов судеб. Примкнув к «партии Франции», заявил Элюар, «я хотел быть заодно с людьми моей страны, которые идут вперед к свободе, миру, счастью, к подлинной жизни». В пору оккупации к Элюару, как и к многим интеллигентам его поколения, пришло то живое, непосредственное чувство локтя в сомкнутом строю товарищей по борьбе, без которого он тосковал и метался на протяжении многих лет.
А вместе с ним самим в школе подполья мужала и его лирика. Ее лозунгом стало «петь, сражаться, кричать, драться и спастись», ее сутью — поиск «правды, совсем обнаженной, очень нищей, жгуче пламенеющей и всегда прекрасной». Своему очередному сборнику, появившемуся в мае 1942, Элюар подчеркнуто дал заголовок, заимствованный у Гете и лишь уточненный датой: «Поэзия и правда 1942 года» (Poesie et verite 1942).
Поль Элюар.
Рисунок Маркуси на фронтисписе сборника «Велокрылые белошвейки» (1945)
Правда сорок второго года вторглась на эти страницы прямо из жизни поистине оголенной, кровоточащей («Вымуштрован голодом ребенок»). Она не скрывала трагедии. Но не умалчивала она и о том, как «закованный в ночи человек» «ломает цепи» и «готовит утро». Правда Элюара взывала к отмщению, внушала мужество («Последняя ночь»). Он преподавал науку ненависти и лечил надеждой.
Вступая на дотоле ему почти неведомое поприще гражданской лирики, Элюар миновал подводные рифы декларативного риторства, на которых нередко застревают в подобных случаях поэты, долго замыкавшиеся в пределах сугубо личных переживаний и сновидческих озарений. «Поэзию и правду 1942 года» открывала прославленная «Свобода». Листовки, на которых она была отпечатана, сбрасывали тогда с самолетов над городами и партизанскими краями Франции. А между тем это исповедальное заклинание, сделавшееся исповедью миллионов соотечественников Элюара, продолжало быть все таким же, какие он прежде слагал в честь возлюбленной (кстати, «Свобода» и была задумана как обращение к Нуш, чье имя должно было стоять в последней строке). Элюар, как и раньше, сплетает друг с другом безыскусные обозначения самых обычных и совершенно неожиданно поставленных рядом вещей, которые он мысленно испещряет дорогим словом «свобода». Перечень этих вещей будто бы вовсе произволен, зиждется на отработанной еще в годы сюрреализма технике бесконечного прихотливого потока образов, которые всплывают в сознании пишущего и, кажется, перенесены на бумагу без тщательного отбора, без вмешательства логики. Непосредственность такого «инвентария», включающего все, на что невзначай упал взгляд, что внезапно мелькнуло в уме, и прежде очищала признания Элюара от малейшего налета заданности, умозрительности, делая их на редкость доверительными, проникновенными.
И все-таки хаотичность этого нагнетания вразброс лишь кажущаяся. Она-то как раз несет в себе, внушает мысль о всепроникающей, одухотворяющей все бытие — от простейших предметов обихода до сложных достижений духа — страсти, с детских лет завладевшей человеком. О пей, этой приверженности к одному, самому важному и насущному, говорит уже само построение: мастерски найденное соответствие общего композиционного хода со структурой каждой отдельной строфы (элементарное перечисление, стянутое концовкой в узел). Виртуозный двадцатикратный синтаксический повтор, усиленный еще и буквальным повторением последней его строки, обрывающей фразу на полуслове, всякий раз усиливает ожидание заключительного слова-разрядки. Неупорядоченность в частностях получает полновесную смысловую нагрузку, из кирпичиков, случайно оказавшихся под рукой, складывается здание, являющее собой высший поэтический порядок. И сама свобода предстает не чем-то внеличным, не кумиром, которому должно поклоняться, но стихией, проникшей в плоть и кровь каждого, растворенной в любой клеточке его личности, посылающей ему свои позывные изо всех уголков вселенной. Оттого-то она чрезвычайно близка всем. Элюар говорит лишь от своего имени, но сказанное им отливается в формулу умонастроения всех и каждого в отдельности, дающую возможность «присвоить» ее как свою собственную, лично выстраданную. И это сделало элюаровский текст патриотической молитвой французов, псалмом вольнолюбия, к которому прибегали, когда надо было выразить самое сокровенное, «символом веры» порабощенного, но не ставшего на колени народа.