Выбрать главу

Первым делом несдавшегося человека стало разведение огня. Вызов тьме, стуже, вызов ненастью. Источник жизни сотворен собственными руками, вопреки недоброй судьбе. Разожженное пламя освещает, согревает, возрождает. Простым актом созидания человек вступает в противоборство со стихией, перед которой беспомощно страдательное созерцание.

Но огонь — это не только свет и тепло. Он отменяет затерянность. Сотворивший пламя больше не одинок, он обрел друга, «чтоб другом быть ему», он заложил фундамент братства. Покончено с изгнанничеством: оправдание моего бытия — в бытии другого, в том, чтобы охранять и поддерживать костер. Пламя, в свою очередь, заставляет отступить морозную мглу. Оно приобщает к тому скрытому под покровом тьмы и льда круговороту вселенной, что готовит не близкий пока рассвет и весенний рост побегов. И потому огонь возвращает надежду, придает силу, пролагает дорогу к иной, лучшей жизни.

От безмятежного погружения в житейский поток, когда доверчиво принимается все от века данное, — через утрату беспечного детства и испытание катастрофой — к убежденности в своем призвании строителя, созидателя, — таково становление личности Элюара, как оно понято им самим. Отныне для него «жить здесь» значит творить жизнь. «Жить здесь» значит делить жизнь с другим. «Жить здесь» значит искать, как сделать жизнь лучше. И пусть тому, кто развел в ночи костер, и, словно поглощенный своим кумиром огнепоклонник, «затаив дыхание, шум пламени ловил и теплый аромат вдыхал», еще не скоро предстояло постичь, что огонь становится по-настоящему прометеевским лишь тогда, когда его поддерживают вместе с товарищами. «Чтобы жить здесь» — манифест рано сложившегося элюаровского гуманизма, для которого «созидание» и «братство» — понятия краеугольные.

Провидеть в деревьях доски, Провидеть в горах дороги, В лучшем возрасте — возрасте силы — Ткать железо и камни месить, И украшать природу Человеческой красотою, Работать, —

провозгласил Элюар вскоре после приезда домой свое намерение быть прежде всего жизнестроителем.

II

В растерзанной послевоенной Франции эти добрые побуждения слишком быстро были, однако, отравлены тем, что жизнь постепенно входила в слишком знакомую и до отвращения постылую колею, однажды уже приведшую к пропасти. В стране хозяйничали те же, ради чьих доходов недавно истреблялись миллионы. Среди интеллигентов поколения Элюара, как всегда, нашлось множество приспособившихся; из осторожности, цинизма или просто по лености душевной они предпочли потихоньку врасти в наспех залатанный мирный быт, по возможности заполучив местечко потеплее. Другие, кто не хотел и не мог забыть недавнее, ощутили себя окончательно выбитыми из жизни с ее заскорузлым укладом — ниспровергателями и отщепенцами. Их душила ярость, презрение к культуре, еще вчера поставленной под ружье и послушно обслуживавшей братоубийственные лозунги. И они поднимали бунт против духовных ценностей, которые достались им от поколений благонравных предков.

В литературе зачинщиками одного из таких запальчивых «мятежей» были приверженцы «дада» — этим словечком из лепета несмышленых детей румын по происхождению Тристан Тзара, живший в Швейцарии, еще в 1916 г. окрестил затею кружка своих друзей по устройству всяческих издевательств над привычными понятиями о словесности, живописи, музыке. В 1920 г., по приглашению столь же вызывающе настроенных основателей авангардистского журнала «Литература» Андре Бретона, Луи Арагона и Филиппа Супо, вождь «дада» переехал в Париж. Вскоре дерзкое озорство ватаги дадаистов, наивное в своих претензиях с помощью шумных богемных выходок разрушить дотла здание христианско-торгашеской цивилизации Запада, оказалось если не самым значительным, то самым скандальным событием литературно-артистической жизни французской столицы.

Элюар сразу же примкнул к «дада». У него была та же безбедная юность, что и у всех этих отпрысков добропорядочных семейств, он тоже впервые в окопах почувствовал себя отверженным и разгневанным «блудным сыном» общества. Схожими были у них и духовные устремления. Элюар не менее пылко ратовал за уничтожение обветшалой рутины, прежде всего в культуре, и помышлял о неведомых дотоле приключениях мысли и поэтического слова. Годы «дада» стали для него порой, когда кристаллизовалось его стихийное возмущение буржуазным укладом, когда в стилевых исканиях, нередко весьма отчаянных, он вырабатывал свое особое лирическое видение жизни и неповторимую манеру письма.