Выбрать главу

Кружимся по узким плитам панели. Арестантские ноги отшлифовали их под мрамор. Подошва скользит по ним, приходится балансировать. Шагаем поспешно, деловито, молча. Времени немного, надо пользоваться драгоценной возможностью двигаться полным шагом.

Хрипло ворчит и трясется наш каменный терем. Грузно вздыхает частыми, тяжкими вздохами. Где-то там, за решетками, охраняющими эти темные, квадратные дыры, редко и звонко стукает молот. Что-то мерно снует и качается ритмическими взмахами. Скоблит, грызет, верещит. Зубчатый визг сердито, обиженно разрежет вдруг мгновенной полосой сыпучую лавину обгоняющихся звуков, обожжет слух и сразу потухнет. И опять мерно ворочается и пыхтит кто-то огромный, медлительно-важный, скрытый внутри толстых стен, и из всех подслеповатых окошек плывет ровный металлический говор, доносится усиленное дыхание напряженной работы.

И порой, когда фантастические образы обступят оторванную от живых впечатлений, тоскующую, удрученную мысль, чудится: жалкий, немой раб гремит цепями там, за этими решетками. Это его слышны мерные взмахи, его тяжкое дыхание, это он устало сопит и хлюпает носом, раскачивается, нагибается, напирает грудью, руками, ногами — он выбивается из сил, темный, безмолвный раб, скованный цепями…

И думы настойчиво кружатся около него, вопрошая и растекаясь в догадках: кто родил его, обреченного на рабство, на жизнь, голодную, не согретую лаской и теплом любовного привета, темную, обильную бессильной злобой? Зачем? Для какой таинственной высшей цели? Тоскует ли о нем чье-нибудь сердце? Плачет ли кто о горькой доле его? Томится ли он сам о ком-нибудь немой, невысказанной тоской — ведь тяжки вздохи его груди?.. Ждет ли он от живых хоть призрака радости, мечтает ли о чем?..

Шагаем и молчим. Правила тюрьмы требуют полного молчания. Трудное это дело — молчать долгие дни, месяцы, годы, но… в этих стенах привычка человеческого естества к членораздельным звукам отнесена к категории недозволенного и карается карцером, как серьезный проступок. Молчи, терзайся угрызениями преступной совести и вянь… Но как ни закалены в немоте люди в стране великого молчания, а все душа алчет человеческой речи, томится и тоскует под гнетом бессловесности. И даже при искреннем желании быть вполне лояльным, не уклоняться на путь преступления против тюремного устава, я всегда ловлю себя на грешном умысле перешагнуть грань запретного: каждый раз мое ухо чутко ловит самый незначительный, сдавленный полушепот и преступно внимает ему…

— Трамвай бастует, господин… слышали?

Мне хочется сейчас же оглянуться к милому товарищу, дружески улыбнуться ему, переброситься словечком-другим. Но я — уже искушенный преступник, как ни конфузно в этом сознаться. Я сперва беззаботно верчу головой по сторонам, измеряю на глаз дистанцию между надзирателем и нами, оцениваю позицию, а потом уже как бы нечаянно оглядываюсь назад. Приятельски ухмыляются мне простодушные карие глаза. Лицо круглое, смуглое, точно закоптелое, на подбородке черный пушок.

— Бастует?

— Третий день… не слыхали?

— Нет. А вы как знаете?

— Да через надзирателей. Третий день… У нас человек пять надзирателей подались туда теперь. Из-за дня: рабочий день сократить…

— Это хорошо.

В другое время мне было бы, я думаю, все равно, бастует или нет трамвай, но теперь весть с воли, весть о неумирающем протесте — даже в крошечном масштабе — меня радостно волнует. А главное — так приятно услышать человеческую речь, завязать хоть мимолетное общение и знакомство… Я забываю об опасности попасть в карцер. Я боюсь, что беседа наша может оборваться, и, чтобы поддержать ее, может быть, слишком поспешно спрашиваю о том, что всегда первым приходит на мысль в нашем положении:

— А вам долго еще, товарищ?

— Нет… сорок три дня.

— Вы по какому делу?

У политических это — вопрос обычный. Но уголовные, — я после убедился в этом, — несколько стесняются его. И мой собеседник не сразу отвечал:

— По подозрению в растрате.

Потом, после некоторой паузы, добавил:

— Девица одна дала вещь заложить, а я… проиграл в карты…

В ленивом голосе звучало как будто сожаление, несколько комическое. Доносится окрик:

— Реже иди! реже! Куда там лезешь?

Может быть, он адресован и не в нашу сторону, но мы смолкаем. Когда я прохожу мимо старика надзирателя с упитанным носом и клочком белой шерсти на подбородке и встречаюсь с его враждебно-строгим, подозрительным, прищуренным взглядом, я чувствую себя несколько виноватым и отвожу взгляд в сторону, на глянцевую листву жиденьких березок, но которой струится серебряными ручейками солнечный свет.