Никакого знака, никакого движения, словно заколдовал я их, а может, они меня заколдовать хотели. Безмолвие пропитало воздух, и вещи, и женщин.
Я с кресла поднялся.
— Имя мое, — сказал я. — …
И поклонился каждой в отдельности.
— Фамилия моя, — сказал я, — …
И снова оказал честь каждой.
Никто не ответил, даже не дрогнул, и тишина все длилась, начиная пугать.
Неужели все, думал я, неужели всем я нужен, и как тут начать, или они сами начнут, или какой знак подать надо, что я готов, хотя и не чувствовал себя мужчиной, может, лекарства еще не подействовали.
Сел я опять в свое кресло и сосредоточился, стараясь хоть какую-то жизнь почувствовать, ведь живыми же были эти женщины, все три.
На диване, в угол локтем упершись, телом половину кресла заполнив, сидела пожилая женщина. Я видел ее большое круглое лицо, пышные волосы, обрамляющие это лицо, к рупные руки, полуобнаженные, такую же крупную грудь и бедра, черную одежду на ней, круглый живот, той же одеждой стянутый. Она и была, видимо, женой очкастого.
Но она даже не взглянула на меня, может, я не был ей нужен.
Во вторую всмотреться никак я не мог. Словно видел ее, но не видел. Она маячила у меня перед глазами как тень, как темная тень, потому что комната была такой же серой, как и прихожая, и никакого яркого цвета не было вокруг. Как во сне. И видел я ту вторую всего лишь, как темный силуэт, и хотя я знал, что она молода, и хороша, и привлекательна, и лучшая из них — пусть бы ей-то и был я нужен, — но не видел ни ее глаз, ни губ, ни щек, ни рук, хотя и знал я, что они есть, сливалось все это с ее стройным телом, вытянувшимся, почти лежащим в таком же кресле, как мое, и видел я ее глядящей не на меня, а напротив, на третью — на девушку, застывшую на краю широкой кровати.
Посмотрел и я на нее и понял: не напрасно спешил светловолосый очкастый мужчина, подготавливая меня. Было время — самое время, — самый последний час.
Бледное лицо. Белая шея. Разбросанные светлые волосы беспорядочно падали на плечи. Тонкое платье на голом теле, длинное, до самого пола, без рукавов, с глубоким вырезом. Ноги сдвинуты, бедра в складках этой ночной одежды затерялись, едва края кровати касаются. Руки к бокам прижаты, в локтях немного согнуты, кисти рук на колени положены. И взгляд серых глаз, в меня впившийся, — колющий, прокалывающий и вдаль уходящий, словно глаза наблюдают за тобой, а может, и вовсе не видят, а может, видят и тебя, и все, что за тобой, словно давая понять, что все это — ты, и все, что за тобой, — только тени.
И таилось в этом застывшем теле и в этих тусклых глазах жуткое спокойствие, которое вот-вот должно было лопнуть, взорваться, разоряя все, что есть вокруг, разметая, убивая, опустошая по пути безжалостно прорвавшейся силой и разлетевшимися осколками.
Но прежде всего должен был раздаться жуткий нечеловеческий крик.
И боязливо насторожились — другие две женщины и я.
Сейчас воздух должен был расколоться от вопля.
И губы ее уже дрогнули, раскрываясь.
Тогда та — женщина или девушка — темный силуэт, изящная, стройная тень, которую я никак не мог разглядеть, — еще больше вытянулась в кресле, закинула вверх голову и начала гладить себя, словно бы я ее гладил. Скрестив на груди руки, она обняла себя, словно бы я ее обнял. Ее тело изогнулось дугой и заколебалось, закачалось, переворачивалось с боку на бок, словно я его сильными руками перекидывал, и мне казалось, что так оно и есть на самом деле.
И никакой крик не раздался.
Уголками глаз я видел: светловолосая девушка сжала губы, наклонилась вперед.
И пальцы, длинные и тонкие, почувствовал я.
Она схватила меня за руки, опрокинула на кровать и опустилась на меня медленно, не спеша, ладонями в мои ладони упираясь, словно с вышины, и почувствовал я ногами ее ноги, и тепловатые бедра, и живот ее, жаркий живот, и грудь ее, девичью грудь, и руки руками, и губами губы.
Война, война, война, разве уж так важно, что творится вокруг, еще подумал и отдался ей, хотя взгляд ее тусклых глаз и теперь поймать я не смог, он пронизывал меня, вдаль уходя, видя, может быть, только тени.
Волосы были мокрыми от пота, когда я проснулся, сердце билось часто и громко. Лежал я в своей постели, на своей подушке и своим одеялом был прикрыт, а напротив белела стена — голая стена моей комнаты.
Над Иудейскими горами выступал край красного солнца.
Раннее утро врывалось сквозь четырехугольник окна.
Так лежал я, распластавшись, и не было желания даже шевельнуться, пока не почувствовал жгучую боль в левом бедре.
Когда я сбросил одеяло, повернулся на бок и поднял голову, то увидел там темную точку — почерневшую капельку крови,