Выбрать главу

Порой, утешая и обманывая себя, он скрипит в ночи пером (шелестит шариковой ручкой), выдумывая что-нибудь вроде новых заповедей блаженства:

«Блаженны одинокие, ибо они подобны звездам небесным.

Блаженны отчаявшиеся, ибо они тихи.

Блаженны падшие, ибо обнимают землю, а она — их.

Блаженны умершие с горя, ибо грустные песни растят душу.

Блаженны самоубившиеся, ибо не убоялись полета.

Блаженны обескровленные, ибо пропускают сквозь себя свет.

Блаженны богооставленные, ибо прорастают, как зерно во тьме.

Изгой и избранный небом — суть едино? Суть едино».

Он много читал, этот усталый отшельник и аутист. Отдельные фразы из мудрых книг выписаны на листочках бумаги и пришпилены булавками к обоям. «БОЯЩИЙСЯ НЕСОВЕРШЕНЕН В ЛЮБВИ». «КАК ПО СТРУНЕ БЕЗДНУ!». «БОГ ЕСТЬ ЛЮБОВЬ». (Эти слова перечеркнуты, и сверху написано: «БОГ ЕСТЬ ВСЕ».) «ВЕТРОМ ОПРОКИНУТОЕ ДЕРЕВО ИМЕЕТ БОЛЬШЕ ВЕТВЕЙ, ЧЕМ КОРНЕЙ». «АТМАН ЕСТЬ БРАХМАН».

На листке побольше нарисована тонкая волнистая линия. Образ волны бытия, берущей начало в бесконечности и впадающей в бесконечность. Вселенская синусоида мерно сменяющих друг друга манвантар и пралай — Дней и Ночей Брамы.

Запредельная мудрость индуизма — исконной религии Рамакришны.

Точка перегиба, место, где пралайя переходит в манвантару, — рассветный миг Брамы. Толчок пробуждения, всплеск сознания, вслед за которым отдохнувшая Вселенная начинает развертываться в новом бытии. Поток божественных вдохновенных вибраций расходится от первоисточника, оживотворяя все на своем пути, преобразуя косное, аморфное, стылое — в стройную, живую, дышащую громаду Космоса.

От восхода до полудня Брамы напор творчества возрастает, воображение не знает устали, многообразие бытия достигает умонепостижимой величины. (Непостижимой даже Божественному Уму.) Каждый побег сущего непрестанно делится, разветвляется в геометрической прогрессии. Раскрываются, трепеща в нетерпении, все новые бутоны с новым запахом, и бабочки — с новым узором на крыльях — спешат на запах и включаются в круговой танец.

Полярности, противоположности, на которых, словно на невидимых осях, держится вся громада Творения, расходятся все дальше от начальной внекачественной точки. Качества приобретают все большую насыщенность, яркость, плотность. Разность потенциалов достигает предельной величины: свет-тьма, логос-хаос, добро-зло, холод-жар, красота-безобразие…

В полдень многообразие приближается к избыточности. Океан бытия — блистающий, яростный, кипящий — вот-вот перехлестнет через край. Еще чуть-чуть, и у Творца Всего, Пресветлого Брамы, не выдержав, поедет крыша…

Недаром так зыбка грань между гением и сумасшедшим.

Многообразие… Переливы красок, и смыслов, и истин. Многоистинный мир Брамы! Его можно объяснить — попытаться обнять рассудком — по-разному, и все модели будут верны лишь в малой степени. Вряд ли самому Творцу под силу охватить все им созданное. (Так писатель не всегда понимает, что же он написал, а живописец порой теряется в коловращении красок и ассоциаций свой картины.)

Полдень Брамы — вершина творения, максимум бытия. В полдень — самое яркое солнце, торжество света. В полдень — неистовство зноя и духоты. Все полярности разведены до последних пределов. Звенящее напряжение между ними доходит до пика.

В полдень законы кармы жестки и незыблемы. Хватка рока неумолима. Свет есть, ибо есть тьма. Есть благодать, ибо существует проклятие.

Монах в высокогорном монастыре обретает долгожданное просветление в тот момент, когда женщина в угрюмом и стылом городе на другом конце света, взяв за руки двоих детей, шагает с балкона… Безмятежные китайские даосы в старых халатах впадают в Поток, ибо толпы изможденных человеческих оболочек погасили глаза, устав биться о серую стену…

Приходит Учитель. И провозглашает истины о добре и любви. И миллионы вслед за его словами устремляются к свету, и десятки тысяч обретают свет, и сотни достигают последних, седьмых небес… И миллионы впадают во мрак отчаяния, тысячи — совершают великие злодейства, сотни — становятся ужасом мира.

Жар схлынет. Пройдет эпоха, и солнце поворотится к закату. Солнце — к закату, а дети — домой, к Отцу. Устали, наигрались. Набегались, наплакались, и Отец устал разминать в пальцах глину, не спать, придумывать.

Полярности сбегаются, противоположности сходятся вместе. Вселенная заворачивается с краев, готовясь свернуться огромным свитком. Близок покой. Светлая ночь Брамы. Кончится тьма, кончится зло, кончится бытие.

— Пресветлый Господь Брама! Я не хочу играть в Твоем театре. Отпусти меня.

Вот уже второй месяц, как заведенный, повторяет он эти слова. Один из мириада, дошедший до ручки, запутавшийся в тенетах рока, светоносный пленник.

В квартире, где он снимает комнату, давно не топят, а все электронагреватели перегорели в незапамятные времена, поэтому, когда он подходит к окну и распахивает створки, температура в комнате в первые минуты почти не меняется.

Медленно в раскрытый проем входит треугольник оголенной плотной январской стужи.

Лоб и виски становятся мраморными.

Медленное время и обнявший со всех сторон ледяной мрак, и вознесенность шестнадцатого этажа дарят легкое чувство. Словно роняешь себя, будто в воздушный простор, в свободу, и свобода заменяет постепенно мышцы, кости, голосовые связки, глаза.

Расплетаются за спиной астральные узы, рвутся, мелодично всхлипнув, зодиакальные сети. Кармический панцирь, прочный, как черепашья броня, рассасывается, исчезает…

Но анестезия холода и высоты недолговечна.

В конце концов окно приходится закрыть.

И тогда — прежняя молитва. Просьба. Требование. Заунывный долбеж по высочайшему темени.

— Господи, я не хочу больше участвовать в Твоей игре.

Ни в какой роли. Ни злодея, ни отупевшего от боли страдальца, ни героя, ни творца, ни кинозвезды. Не хочу танцевать, насильно подхваченный твоим шалым ритмом.

Со всем своим нытьем и неврастенией я нужен тебе, я знаю, как нужен умиротворенный святой, эксцентричный гений, мычащий имбецил в психиатрической клинике. Все мы нужны Тебе — Твои глиняные куколки. Твоя фантазия. Твое порождение. Ты лепил нас с любовью, с разгоревшимися глазами, даже меня. Но я не хочу больше.

Отпусти. Надоело оттенять своим мраком прозрачно-кротких, тихо улыбающихся ангелов, любимых детей Твоих. Их оперение ослепительней на моем фоне, я знаю, это красиво смотрится с верхней точки, я знаю, но я не хочу.

Отпусти меня насовсем!

Если нельзя уничтожить душу — божественную искру, энергию Твоего выдоха — тогда распыли ее! Разбей на миллион брызг, миллион крохотных душ, миллион самоцветов: огнистых сердоликов (ярость моя), темных ониксов (тоска моя), голубых сапфиров (нежность моя), синих лазуритов (мысль моя)… Пусть заискрятся камни, я же — как целое — исчезну. И Ты будешь играть живыми, переливчатыми брызгами, любоваться, перебирать их в пальцах… но не моей осипшей от крика, скучной, полинявшей душой.

Отпусти.

Рамакришна, попроси хоть ты за меня…

Он похож на пластинку с парой-тройкой мелодий, этот жалобный, бородатый неврастеник. Он много читал. Но вся мудрость мира, сконцентрированная в бумажных бабочках-цитатах, пришпиленных к обоям, не может помочь ему.

Порой иные из этих фраз он перепечатывает на машинке заглавными буквами.

АТМАН ЕСТЬ БРАХМАН.

Если вдуматься в смысл этих слов, то кого он, собственно говоря, молит? Так занудливо, монотонно молит отпустить его? Самого себя?..

Это напоминает коан — дзенское орудие высвобождения. Неразрешимую логическими путями загадку.

Жалко, что нет поблизости дзенского Учителя — сухонького, быстрого старичка с насмешливыми глазами и тростниковой палкой.

Палка внутри полая, но, несмотря на это, удар ее по голове часто достигает желаемых результатов.

По темной, угрюмой, нелепой голове, начинающей лысеть на макушке.