Я сидела одна дома и не знала, что с моими друзьями – там, у суда над Толей. Если можно ввести войска в Чехословакию, то еще проще всех перехватать и пересажать, тем более что под шум вторжения никто на Западе этого и не заметит («не до грибов нынче, Петька…»). Но нет, этого не произошло.
Я думала: что делать? Демонстрация представлялась мне единственным осмысленным актом – единственным по-настоящему демонстративным. При этом я по природе не склонна к такому виду протеста – мне лучше сидеть за машинкой, перепечатывать самиздат, редактировать письма протеста или, чем я занималась с апреля того года, составлять «Хронику текущих событий». Но тут я чувствовала, что ничем таким не могу ограничиться. Демонстрация – и только.
Но то же самое решили и мои друзья, находившиеся у зала суда. Надо было только договориться, где и когда. О месте и времени мне сообщила Лариса. Мы встретились у Людмилы Ильиничны Гинзбург, матери сидевшего в лагере Алика Гинзбурга, – в доме, куда мы все приходили как к себе домой, где, кстати, я за полтора года до этого (Алик уже сидел) и познакомилась и с Ларисой, и с Толей Марченко, и с Павлом Литвиновым. Я пришла туда 23 августа с трехмесячным сыном прямо с допроса по делу Ирины Белогородской, арестованной за распространение нашего (восьми друзей Анатолия Марченко) письма в его защиту.
Лара сказала мне главное: Красная площадь, ровно в двенадцать, у Лобного места, лицом к Историческому музею. Чтобы не спутать демонстрантов с прочими (в том числе нашими друзьями, готовыми пойти на площадь, чтобы быть очевидцами происходящего, а если понадобится, то и свидетелями), садимся на парапет, окружающий Лобное место. Чтобы сидящих участников демонстрации легко было отличить от окружения.
Накануне из Ленинграда приехал Виктор Файнберг. Он пришел ко мне и с порога заявил: «Надо провести демонстрацию. Мои ленинградские друзья говорят, что в Москве не такие сумасшедшие, чтобы выходить на демонстрацию. Но я решил, что тогда я пойду к генералу Григоренко и мы с ним хоть вдвоем устроим демонстрацию». Я успокоила его, объяснив, что Петра Григорьевича все равно нет в Москве, он в Крыму, с крымскими татарами (в то время явочным порядком переселявшимися в Крым и подвергавшимися за это преследованиям), а мы, москвичи, не такие уж «не сумасшедшие» и как раз задумали демонстрацию. Завтра, сказала я, буду знать, где и когда. Потом он пришел, и я ему сообщила. Поскольку его судьба оказалась самой тяжелой (см. часть четвертую), я всегда терзалась, что своими руками послала его на муки. Но если б я ему не сказала – он бы мне этого никогда в жизни не простил.
О предстоящей демонстрации знало очень много людей: все мы говорили о ней знакомым, заслуживающим доверия, а главное – тем, кто, по нашим понятиям, горько сожалел бы, что не знал и не принял участия. Так, кстати, произошло с Анатолием Якобсоном. Он был на даче, и Лариса просила его жену Майю Улановскую, политзаключенную сталинских времен, передать ему. Майя, желая уберечь Тошку от ареста, не передала. Так могло произойти и с Вадимом Делоне. За год до этого он получил условный приговор за демонстрацию на Пушкинской площади в защиту арестованных. И мы все твердили друг дружке: «Только Вадику не говорите. С нами еще неизвестно что будет, а на нем уже срок висит». Этот всеобщий заговор молчания, по счастью, нарушила Галина Габай, жена Ильи Габая, которого в это время не было в Москве. И для Вадима эта демонстрация, как ни для кого из нас, стала «звездным часом».
Я все говорю «мои друзья», «мои друзья» – так я ощутила уже после демонстрации (и до сих пор так чувствую). Но до демонстрации друзьями были только Лариса и Павел. Вадика я тогда знала мало, подружились мы уже после его освобождения из лагеря, а потом эта дружба продолжалась в эмиграции до самой его ранней смерти. Виктора Файнберга до его приезда в Москву встретила один раз, когда была весной в Ленинграде, собирая материалы для первого выпуска «Хроники текущих событий». Таню (Татку) Баеву встречала у Якиров, она дружила с Ирой Якир. О Косте Бабицком слышала, но никогда до Красной площади его не видела. Про Дремлюгу вообще ничего не знала. А он был у суда над Марченко, там и узнал про замысел демонстрации. Он как-то очень лично за Толю переживал, а вдобавок была в нем известная лихость: таким только и ходить на демонстрации.