Журнал «Полдень XXI век»
2003 № 4
Колонка дежурного по номеру
Самуил Лурье
Жизнь увлекательна, притом необъяснима; тем и увлекательна, что взывает к разгадке, — которая, стало быть, где-то пребывает, таится — в глубине мира или с обратной, невидимой его стороны; это так называемый смысл всего, один на всех, как и само мироздание; на него намекают бесчисленные соответствия (все же не исключено, что мнимые), удивительная слаженность частей, частиц; наподобие критской письменности, жизнь в принципе поддается дешифровке, — но нет ключа, или каждому исследователю мерещится свой; отличие от научной проблемы — в цене вопроса: если эта комбинация знаков все-таки, вопреки вашей интуиции, не содержит никакого сообщения, ваша личная судьба (и чья угодно) — всего лишь пустая и глупая шутка; нет, хуже — пытка: нет тоски невыносимей, чем тоска по смыслу, которого нет; а так увлекал…
Примерно такая вот иллюзия — познавательной работы чувственного воображения (которое представляет собой как бы память наизнанку) — движет литературой, особенно явно — поэтической лирикой. На которую фантастика так необыкновенно похожа: тоже играет с разгадками, тоже сводя все — к одной, и непременно — к метафорической.
Но в фантастике ответ предшествует вопросу, разгадка — загадке. От конфигурации ключа зависит устройство замка. Метафора порождает изображаемую реальность.
Помещаем Кощееву смерть на кончик иглы, иглу — в яйцо, яйцо — в утку; теперь пускай утка летит над морем куда ей вздумается, мы же приступаем к похождениям Ивана-дурака, — и пока он не влюбится в Марью-царевну — тоже совершенно свободен, как и автор: знай выдумывай препятствия да преодолевай; но что бы ни случилось, выход из сказки только один; повествование сидит на игле.
Фантастику пишут оттого, что жизнь необъяснима — и скучна; оттого, что не желают наравне со всеми участвовать в общепринятом мифе, пользуясь заведомо близорукой оптикой, где интуиция и здравый смысл так безнадежно связаны принципом дополнительности. Тесно, и душно, и тяжело в этой невнятной коллективной Вселенной; утешимся, придумывая разные другие — прозрачные; сколь бы ужасные события там ни происходили — смысл-то в них заведомо есть; не важно, дано ли догадаться о нем герою — а читателю рано или поздно (как только можно поздней) покажут кончик роковой иглы. Он наслаждается этими жмурками в невесомости, уверенный, что в конце концов дотронется до автора — в крайнем случае, тот поддастся. Таковы правила игры: сочиненная Вселенная не должна содержать внутренних противоречий, ведь она воплощает метафору, подгоняется к гипотезе — вся помещается в уме и наделена его свойствами.
Игра занятная: приятно побыть Богом такого мироздания: в отличие от всамделишного, тут поступки совершаются легко. И всегда есть место нехитрому подвигу. И время пролетает незаметно.
ИСТОРИИ, ОБРАЗЫ, ФАНТАЗИИ
Александр Етоев
Человек из паутины
Я человек эпохи стеклотары…
Часть первая. В паутине
Глава 1. Похищенная фотография
— …А это Ванечка на картошке, в институте, семьдесят третий год. Вот он, слева, сырком закусывает, между штабелем и Никольским. Никольский был у них старостой. А это фотография школьная, здесь Ваня совсем молоденький. Видите, какой лысый? Это он по ошибке под полубокс однажды постригся. Оболванили его подчистую, а он видел себя в зеркале да молчал — парикмахерши постеснялся. Три дня его потом от учителей прятала.
Вера Филипповна как-то звонко и протяжно вздохнула и посмотрела на старушку в платке. Та водила шершавым носом, будто бы к чему-то принюхивалась. Вера Филипповна тоже повела носом и вдруг явственно ощутила, как с кухни потянуло горелым.
— Батюшки! — всплеснула она руками. — Вроде бы и гореть нечему! — Вскочила и убежала на кухню.
Маленькая старушка в платке сверкнула косящим глазом и, схватив со стола фотографию, спрятала ее у себя под кофтой. Когда Вера Филипповна вернулась, старушка как ни в чем не бывало сидела на мягком стуле и прихлебывала остывший чай.
— Чудеса, — сказала Вера Филипповна, — запах есть, а ничего не горит. Я уж и на площадку выглянула, думала — от соседей. И в форточку нос просунула — может, со двора, из помойки? И запах-то непонятный, будто крысу на сковородке жарят.
Вера Филипповна снова склонилась над фотографиями и полностью позабыла о происшествии.
— Все фотокарточки перепутались, альбом хотела собрать, а некогда — то да это. Ой, и кто ж здесь такой пьянющий? Крестный это его, приехал тогда запойный. — Вера Филипповна улыбнулась и сразу же погасила улыбку. — Ванечка, ну за что же его так Бог наказал! Не курил ведь почти, не пил. Так, по праздникам, в выходные. Дружки его, это да, те уж точно закладывали. Один Боренька Дикобразов четверых алкашей стоил. Он один раз зимою от Ванечки без пальто ушел, как раз январь был, у Ванечки день рождения. Так, представляете, через месяц звонит он моему Ваньке и спрашивает, не у вас ли, мол, я пальто оставил. Это месяц прошел — опомнился!
Вера Филипповна взяла в руки несколько фотографий и перетасовала их, как карточную колоду. Потом бросила фотографии к остальным.
— Вы печенье-то, не стесняйтесь, ешьте. Кончится, я еще принесу. И чай, наверно, остыл. Давайте, плесну горяченького.
— Нет уж, Вера Филипповна, сыта я, спасибо за угощенье. И телевизор я дома не выключила, вдруг взорвется? Пойду я, поздно уже. — Маленькая старушка захлопотала, затянула на платке узел и поднялась. Росту в ней было ровно на полтора стула. — А этот, ну, тот, про которого вы мне давеча говорили, ну, который сюда из Сибири едет, чтобы Ванечку-то лечить, он когда же здесь, если не секрет, будет?
— На днях, а когда точно — не знаю. Из Ванечкиной редакции Оленька мне должна позвонить, сказать, какого числа поезд.
— А этот, который едет, он какая-нибудь медицинская знаменитость? Должно быть, главный специалист по прыщам?
— И по паутине, и по прыщам. Лапшицкий его фамилия.
Старушка вздрогнула при этих словах, завздыхала и навела на Веру Филипповну острый указательный палец. На пальце краснела яркая точка крови. Старушка сунула палец в рот, поморщилась.
— Иголка! — Она вытащила из кофты иголку. — Думала потеряла, а она — вон она где, иголка-то. И палец об нее наколола. Нехорошо это, когда иголка теряется. К смерти это, или мясо подорожает.
— Тьфу на вас, Калерия Карловна. Скажете тоже — к смерти. Иголка-то отыскалась.
— Да уж. — Калерия Карловна уже ковыляла к двери. — Ванечке от меня привет. — Она уже была на площадке. — Вот ведь башка склерозная. Я ж ему гостинец несла. Яблочко наливное. Несла, да недонесла. Наверное, у себя под вешалкой на стуле оставила. Вы когда теперь у сына-то будете? Завтра? Ну так я вам его завтра и занесу. Сынку передадите, пусть скушает. Скажите, для витаминов.
Глава 2. Колька из 30-й квартиры
На лестнице было темно и пахло. Сыростью несло из углов — сыростью и кошачьим духом. Со двора, сквозь мутные стёкла, сюда заглядывала заоконная хмурь и, не найдя ничего весёлого, снова пряталась за тополиные кроны. Маленькая Калерия Карловна, легкая, как горная козочка, поскакала через ступеньку наверх. Проживала она под крышей, тремя этажами выше квартиры Веры Филипповны, на бывшей чердачной площади, перестроенной под временное жилье. Глазки ее горели, как две тлеющих в темноте гнилушки, на губах шевелился шёпот.
На площадке третьего этажа от стены отслоилась тень, с головой накрыла Калерию Карловну и сказала тоскливым голосом:
— Стой, бабуля! Огоньку не найдется? Считаю до трех, на счет три начинаю нервничать.
— Это ж сколько ты классов кончил, раз до трех только считать научился? — Калерия Карловна рыбкой вынырнула из тени и твердокаменным остриём туфли прочертила в воздухе иероглиф. Невидимка переломился надвое.