— А ну-ка… — переключился я на новую тему. Рука пошла вверх, увлекая за собой стажера. — Ты что же, щенок…
Щенок с неожиданной злобой влепил мне кулачком под дых. Кулачок у него маленький, подростковый, но острый. Я задохнулся, замешкался и получил второй удар — не в глаз, а в бровь. Бить я его не собирался, нет — пусть ему и тридцать с лишком, а ведь физически все равно пацан, не ровня… Но его удары — это было уже чересчур. И раскрытой ладонью, с левой я все-таки приложился по белесой мордашке и тут же в ухо, сильнее, чем смог бы добшинский кулачок, ударило:
— Не сметь! Отставить!
Добшин рванулся — и был таков, а я остался один на один с посеревшим от праведного гнева капитаном.
— Ответьте мне. Ответьте немедленно. С каких это пор. Вы взяли в практику. Избивать младших по званию и по возрасту. — Он не спрашивал, он вбивал в меня фразы, как осиновые колья в грудь вампира — с силой, брезгливостью и осознанием того, что не вбивать нельзя. — Отвечайте, Безбородое, не трусьте.
Я струсил? Нет, наверное, нет. Прокладки упорхнули вместе с Добшиным, доказательств не было, да и не собирался я жаловаться капитану, — слишком уж это было бы… Просто мне в тот момент все стало вдруг по фигу. Вся эта возня с переизданием, вся эта работа, бесконечный сизифов труд и прочее, прочее, прочее… Такая тупость навалилась вдруг, такая безнадега, что выйди на аллею — и любой сук уже твой, аминь и Автор прости… «Так и живем… — выплыло откуда-то. — Так и живем…»
— Безбородое! Куда вы! Я вас никуда не отпускал!
— Туда, куда и младший по званию — пиво жрать! — рявкнул я в ответ и, следя на каждом шагу, словно собачонка, страдающая недержанием, заквацал к выходу.
— На сегодняшнем собрании ваш проступок будет рассмотрен вторым вопросом, — ткнуло в спину.
«Да пошли вы все…» — но это уже про себя, про себя.
Прямо в шлюзовой разделся, забил испоганенную спецуху в угол и дезертировал. Гадко было — не представите. Хорошо, у нас космодром создан с размахом, достойным строек коммунизма. Пока отмахал от «Поиска» до ворот, злоба перемешалась с горечью, горечь — с раздражением и все это худо-бедно сцементировалось в нечто тяжко-жгучее, в кирпич из венгерской паприки, который все же приемлем для внутреннего хранения — главное, чтобы на меня сейчас никто не наткнулся, как нож на консерву, вспучившуюся от жары.
За проходной тусовалась безликая массовка из первой главы — пикетировали космодром. Увидев меня, пикетчики молча воздели кривобокие транспаранты «Мы — не безликая массовка!», «Равные права всем персонажам!», «Кто вы без нас?». Вблизи массовка была такой же, как и на расстоянии — с плоскими одинаковыми лицами, одинаковыми прическами. Даже костюмы, несмотря на разнообразие цветов, были одного фасона. Серые пятна глаз пристально и недоброжелательно смотрели на меня, а рты между тем были распахнуты в одинаковых счастливых улыбках — словно дольки огромного апельсина Счастья, поделенного на всех: потому что когда-то этот козел написал, что «толпа радостно встречала своих героев», — И ВСЕ. В итоге получился человек, который смеется, растиражированный до размеров стада.
Я прошествовал, как Моисей сквозь расступившиеся воды моря Красного. Мужские и женские лица повторялись с монотонностью узоров и вскоре мне уже стало казаться, что те, кого я оставил за спиной, перебегают вперед и снова сливаются в толпу, чтобы свести с ума своей агрессивной безликостью.
Это, конечно, была шизофреническая мысль и ничего больше, но на миг я поверил в нее и едва не ударился в бег… На счастье, толпа вдруг кончилась, и я вылетел на совершенно пустую стоянку, не выбирая запрыгнул в ближайший кар и опустил колпак дверцы. Массовка стояла, словно обратная сторона потемкинской деревни — длинным частоколом разноцветных спин, белыми квадратами транспарантов. Никто даже не оглянулся на меня, словно, пройдя сквозь толпу, я тут же выпал из зоны их внимания — и сознания тоже. Интересно, а что наш бравый капитан будет делать с ними? Тоже пригласит на собрание? И как с ними говорить? За все тридцать лет я ни разу не общался с массовкой, да, думаю, и капитан тоже. Мы видели их лишь тогда, когда приветственно махали ручками с трапа «Поиска». Они жили по соседству, но были так же невидимы, как морлоки, с той лишь разницей, что обитали не в подземельях, а в своих кварталах, почти не появляясь в центре городка.
Я откинул сидение и долго лежал, глядя через прозрачный колпак на ясное небо. Хотелось успокоиться, ухватиться хоть за что-то, что бы утихомирило разболтавшиеся нервы, но вечернее небо было слишком ясным, чересчур синим, раздражающе безоблачным. Я попытался проткнуть эту вечную синь, посылая туда мысли так же безнадежно, как и земляне — сигналы братьям по разуму. Великая Буква — прародительница Слова! Как бы мне хотелось, чтобы Автор услышал меня сейчас, именно сейчас! Чтобы он бросил жевать котлету, или листать журнал, или пялиться в телевизор, бросил все и ответил мне, всем нам: зачем он создал нас именно такими? Такими неполноценными, увечными, слепыми, так равнодушно воспринимающими свои подвиги в книге и так привычно погруженных в рутину бытия за ее страницами? Почему не родил нас, как рождали Булгаков и Толстой, а отштамповал, дав немножечко сердца и капельку души, — так скупо, так экономно, словно боялся ненароком оторвать что-нибудь от себя… Чего ты испугался, всемогущий Автор? Почему написал нас чернилами, зачем сколотил этот мир, как фанерный ящик, отчего не вдохнул в нас жизнь, как однажды твой Бог вдохнул ее в тебя? Ты не желал нам ни зла, ни радости, но это значит, что ты не желал нам и жизни!.. Настоящей жизни, которая может бурлить даже под корешком книги! Да я был готов тридцать лет лежать где-то в столе, в рукописи, пребывая в положении эмбриона, лишь бы потом родиться, раз и навсегда, без переписок и переделок, без копания в моем мозгу, моем сердце и моей жизни.
Почему дал всего в полмеры, а не полной мерой?
Дал так, что даже сейчас, накануне великих событий, наша жизнь как была, так и осталась фарсом, ибо мы не были рождены для настоящей трагедии, не были способны подняться над возней, суетой, драчкой за место под солнышком — под этим неживым ярким солнцем… Неужели и в вашем мире все так же?
— Куда едем? — не дождавшись приказа, подал голос робот-водитель. Я выпрямился.
— Ты можешь мыслить?
— Отсутствует необходимость, — тут же сообщил робот, равнодушно помаргивая индикаторами на плоской безликой пластиковой мордочке.
— Следовательно, ты не существуешь, — сделал я вывод, и робот не стал его опровергать. Повезло, скотине. Наверное, роботы остались единственными, кого не зацепил вихрь всей этой свистопляски… Скорее бы уж все свершилось!
— Я робот… робот… — прогнусавил я «жестяным» голосом. — Мне все по фигу, по фигу, по фигу…
Не помогло.
— Назовите более точный адрес, — попросил робот.
— Ты представляешь, — спросил я у него, — каково это, когда тебя переписывают? Ты можешь представить, что будем ощущать мы, когда весь мир и мы сами начнем меняться? Будем ли мы забывать прошлое постепенно или забудем мгновенно, вдруг родившись заново, с новыми характерами и воспоминаниями? А может, все останется неизменным, и поправки коснутся только ролей? И будем ли мы при этом помнить свои прошлые реплики и ремарки? У живородящих такого нет. Им не дано понять нашего страха, наша паника им смешна. Хотя… хотя… И у них если не отдельные жизни, то истории государств переписывались неоднократно. Собственно, история любого государства — это роман, который часто пишется кровью по телам миллионов. Разница только в том, что, как говорят живородящие, мертвые сраму не имут. А мы с ним жили и будем продолжать жить, не в силах что-либо изменить — и даже не в силах умереть по своей воле, чтобы решить все разом, хотя бы для себя одного… Мы можем умирать лишь по воле свыше, и то лишь на время, как Митрич…