Он достиг венериного спазма, а она — нет. Несколько секунд Ни-Ни лежала неподвижно, глядя в потолок. Потом вздохнула. Все разочарованно вздыхают поначалу, а потом смиряются с тем, что здесь ничего нельзя достичь — ни в любви, ни в трудах.
Он подумал о трудах и вспомнил художника, о его беспримерных тяжких творческих муках. О его борьбе со временем за свет и тепло, о сотнях картин, бесследно исчезнувших в жерле камина. Но может быть, художник наконец сумеет сберечь одну картину?
— Скоро таять начнет, — сказала Ни-Ни. — Я весну люблю. Весной небо сумасшедшее. И облака плывут быстрее, чем осенью.
«Весна. Значит, Прозерпина не скоро вернется», — подумал ЗАГРЕЙ.
И обрадовался.
На потрескавшейся штукатурке стены большое пятно — будто кто-то выплеснул чашку кофе. Рядом красным нарисована стрелка вниз. Вниз ведут ступени, все разной ширины и высоты — не угадать, как ставить ногу. При каждом шаге спотыкаешься и едва не падаешь вниз. Но следующая ступенька не дает упасть — непременно подхватит и поставит на место. А та, что за ней, вновь заставит споткнуться. И так — до самой двери. Прямоугольник из мореного дуба с бронзовой позеленевшей ручкой.
В таверне ЗАГРЕЙ был соизмерим со всеми. ЗАГРЕЙ, не выше и не ниже. В таверне нельзя себя выпячивать. Даже Танат здесь был, как все, — умерял силу голоса и смеялся с оглядкой. Таверна уравнивала. Здесь все было покрыто липкой влагой — мраморные плитки на полу, дубовые панели на стенах, и даже одежда людей темнела пятнами сырости и кожа влажно поблескивала в мутном свете.
Стул, разумеется, шатался, стол был кособок. Стакан, если не придерживать рукой, соскользнет и разобьется. Пол усеян черепками, они хрустят хитиновыми панцирями под каблуками.
Испарения Тартара ползают по таверне многоголовым драконом, заглядывают посетителям в рот. Одна драконья голова особенно настырно тыкалась в губы. ЗАГРЕЙ отгонял ее кожаной мухобойкой.
— А, это опять ты… — буркнула голова разочарованно и поплыла дальше. В центре таверны на стальном проржавевшем обруче чадили вкривь и вкось прилепленные свечи. А под светильником за круглым столом со столешницей из серого мрамора помещался Танат. На голову ему стекали капли горячего воска. Блестящий череп Таната порос редкими седыми волосами. В черных провалах глазниц не видно глаз. У Таната глаза не блестят, даже когда он смеется. А Танат большой шутник.
ЗАГРЕЙ сел напротив приятеля. Мальчишка-официант поставил перед ним бокал с густой, маслянисто поблескивающей водой.
— Я тут такую шуточку на днях устроил, — хмыкнул Танат. Он уже был изрядно навеселе. — Вообрази: девчонка собралась замуж. Парень и умен, и внешности приятной, и при деньгах — дельце свое, и дельце процветающее, с перспективой. И вот наши влюбленные идут вечерком по улице: пройтись захотелось. Бывает такое с влюбленными. Темно, фонари не горят — ну прямо как у нас… А под асфальтом трубу прорвало. Две недели не чинили, промоина образовалась. Парень шагнул в сторону — поглядеть, нельзя ли поймать машину, и асфальт под ним проломился. И вот он в этой ямине с горячей водой плещется, а выбраться не может. А у них свадьба через три дня. И невеста над ним стоит, и вопит, бедненькая, благим матом.
— Это смешно? — спросил ЗАГРЕЙ.
— А разве нет? Она его вытащить бы могла — если бы могла. Вот ситуация. Он рядом — она его за руку держит. Но парень-то весит восемьдесят семь килограммов. А девчонка дотянуться до него может, а вытянуть наверх силенок не хватает. И позвать на помощь некого. Хоть лопни от крика, а нет рядом никого. А он там живой еще, кричит от боли. Когда его наконец подоспевшие прохожие вытащили — он жив еще был — умер от шока, пока «скорую» ждали.
— Сил не хватило, — повторил ЗАГРЕЙ и выпил. Вода не обеспамятовала его и не пьянила. Танат тоже пил и не забывал, но пьянел быстро.
— А у них уже билеты на самолет… в Париж… В свадебное путешествие, — хрюкал от восторга Танат. — И подарки куплены, и квартира отдельная двухкомнатная на его имя. А она с родителями и братиком младшеньким в хрущобе мается. И все это сварилось в дурацкой яме, которую надо было закопать две недели назад. Свекровь несостоявшаяся назад хотела даже колечко обручальное, уже подаренное, забрать, да несостоявшаяся теща колечко то не выдала. И вместо города Парижа вареный женишок в гробике. Лицо, правда, не пострадало, лежит, будто живой, весь в цветах.
Танат был коллекционером. Он коллекционировал истории. А еще глаза и зубы, иногда сердца. Но сердца ему чаще всего не нравились, и Танат выбрасывал их в Стикс.
Вообще Танат был весельчак, с ним одним ЗАГРЕЙ чувствовал себя живым. Но этой дружбы стеснялся — помнил, что Танат убивает, и убивает безжалостно.
Под курткой ЗАГРЕЙ принес рукопись. Каждое утро ЗАГРЕЙ описывал сцену своей смерти. Но на другое утро все переписывал. Добавлял подробности, убавлял. Всякий раз сцена умирания казалась ему то недостаточно жалостливой, то фальшивой. Но он не знал, насколько жалостливой должна быть сцена смерти. Ведь он никогда не видел этого. То есть самого перехода. Это его угнетало. Ему казалось, что в том миге и заключена вся тайна. Остальные мгновения не имеют никакой цены. И все пытался по этим, лишенным цены, эпизодам восстановить тот, единственный, бесценный миг.
Он и сам не знал, зачем взял с собой рукопись. Отдать Танату? Глупо. Зачем описание смерти тому, кто сам смерть? Впрочем, Танат сам никогда смерть не переживал. Но и ЗАГРЕЙ не переживал. Он лишь видел тех, кто ее пережил. Сотни, тысячи переживших. Но эти сотни и тысячи о пережитом не помнили ничего. Они даже не подозревали о том, что переход был.
Танат закурил — он всякий раз привозил сигареты тайком и непременно дорогие. Угостил и ЗАГРЕЯ.
— Мне нравятся твои истории, — сказал ЗАГРЕЙ.
— Еще бы! — Танат выпустил струйку дыма приятелю в лицо. — Ведь здесь не помнят прошлого, его сочиняют, каждый — свое.
— Погоди! Но я же помню!
— Ну и что? В чем преимущество твоего «запомненного» прошлого перед выдуманным? Ведь никто не может подтвердить, что твой рассказ — подлинный. Так что выдумка и правда равны, как видишь. — В голосе Таната послышалось торжество. Впрочем, в голосе Таната всегда слышится торжество.
— А если они вспомнят? Если другие тоже вспомнят, что тогда? — настаивал ЗАГРЕЙ. Он был уверен, что когда-нибудь все должны все вспомнить.
— Как вспомнят, так и забудут.
— Но они могут вспомнить? Могут или нет?! — не унимался ЗАГРЕЙ.
— Вероятность никогда не равна нулю. У каждого человека есть даже вероятность стать бессмертным. Пусть и ничтожно малая вероятность.
— Стать бессмертным, — повторил ЗАГРЕЙ. Боль, что едва тлела в глубине его существа, вдруг вспыхнула ярко и пронзила грудь раскаленной иглой.
— А ты настоящее вино пробовал? — спросил ЗАГРЕЙ.
— Случалось.
— И на что оно похоже?
— На живую кровь! — Танат схватил свою кружку и выплеснул воду Леты на пол. Посетители встревожились. Шепоток пробежал меж столиков, тревога изобразилась на лицах — тревога искусственная, придуманная, по-настоящему здесь никто не умеет тревожиться. — Эй, всем летской воды! — крикнул Танат хозяину. — Вдруг кто еще не забыл прежнюю жизнь. Вот хоть ты! — Он ткнул пальцем в толстяка, прикорнувшего у стойки. Сразу видно — новичок. Перводневный. На рыхлом желтом лице недоуменное и жалостливое выражение. И пахнет от него лекарствами и табаком — курил, значит, при жизни. Толстяк, пошатываясь, подошел. Выпил он изрядно. Но все равно в глубине его зрачков сохранилась какая-то осмысленная точка. Толстяк что-то помнил. Помнил и пытался это сохранить при себе. Уберечь. Зачем?
— Садись, — указал ему Танат на табурет из кедрового дерева.
Толстяк присел на краешек.
— Кем ты был прежде?
— Винодел, — признался толстяк, хотя еще секунду назад дал себе клятву — молчать. Но от Таната ничего утаить нельзя.