Женька замер.
— Не надо про тридцатые.
Треков потянулся за сигаретой.
— Что так?
— Как раз диплом по ним. Не могу… тяжело.
— Почему? — Валька подался поближе, заинтересовавшись.
— Тема сама такая…
Женька сел, отхлебнул пива, уставился в одну точку где-то за большим плазменным телевизором.
Перед глазами промелькнули залы — большие, маленькие, с зелеными лампами…
Библиотеки… Историчка, РГБ, госархивы, центр хранения документов новейшей истории… Книги, бумажки, записи. Строгие лица сопровождающих — да, некоторые документы нельзя получить на руки, только посмотреть из рук. Скучные доклады, выцветшие рукописные дневники, обмусоленные записки, обычные доносы… Свидетельства ушедшей — навсегда ли? — эпохи. Читать их было больно. Физически.
Женька вздохнул.
— Прадед у меня погиб. В лагерях. Сын офицера царской армии… Понимаешь, я как думать об этом начинаю, меня всего трясет. Он же был один. То есть Сталин. Один человек… Один-единственный — и столько миллионов. И ни разу не пикнули. А он их убивал тысячами, он любого руководителя снимал на щелчок пальцев. Он НКВД отдавал самых близких; соратников, тех, с кем они по подпольям сидели, в ссылках еще царских гнили. И никто даже взглянуть косо на него не посмел. Никто. Один человек расстрелял, согнал с места, посадил столько людей и… тишина. «Отец нации», «Хозяин», «Вождь». Удивительные годы… Нет, честно, не могу спокойно даже думать. Они же боялись. Все эти миллионы человек боялись его, маленького грузина. При нем ведь и настоящих заговоров-то не было. Рютин разве только, и того ГПУ быстренько оприходовало. А все остальные процессы, что двадцатых, что тридцатых, — это огромный план одного человека, большая подделка.
Молодой человек остановился, запустил руку в волосы, взъерошивая их. На лице проступила задумчивость, граничащая с непонятной брезгливостью.
— Он придумывал им преступления, а они в них сознавались. А иногда протоколы допросов писались, еще когда человека не арестовали. Заранее, представляешь! А они потом строчили покаянные письма ему же, дорогому Иосифу Виссарионовичу, другу Кобе — это его партийная кличка была до революции. Он, наверное, очень смеялся. И случаи такие были… всеобщее помешательство! До смешного доходило, только… только жуткого смешного. Историю с астрономами знаешь?
Валька помотал головой.
— Она известная, кажется, Радзинский писал. В общем, конец тридцатых. Каганович с Молотовым на даче у Сталина поспорили, какую звезду видят над домом. Сталин приказал позвонить в планетарий, прямо вот сейчас, ночью. На звонок ответил совершенно ошалевший офицер НКВД, сказал, что сейчас, мол, выясним, конечно. И отправил машину к известному астроному. А в то время ночной звонок в дверь означал только одно… Астроном пошел открывать и упал прямо там, на пороге. Разрыв сердца. Эти гаврики постояли — что предпринять? Дело-то не терпит. Отправили машину ко второму астроному. Позвонили в дверь… Тот подошел к окну, увидел черную машину. И шагнул из окна вниз. Поехали к третьему — с тем же результатом. Когда уже под утро офицер выяснил, что это за звезда, он позвонил на дачу Сталина и начал докладывать… А дежурный, зевнув, ответил: «Так все спать давно ушли».
Сигарета из пальцев Вальки отправилась в пепельницу и упокоилась там недокуренная.
— И что, — произнес он, подняв бровь, — если бы у тебя была машина времени, ты бы и Сталину ничего не сделал?
Женька опустил голову, задумался. Бутылка с пивом нагревалась от его ладоней. Наконец тряхнул длинной русой челкой.
— Нет. Ничего. Все равно нельзя никого трогать. История, понимаешь. Сталин ведь действительно превратил целую страну из аграрной в индустриальную. Совершенно немыслимыми темпами. Без его… методов такой резкий скачок не получился бы, точно. Кто знает, как было бы по-другому? Отечественная война… а вдруг бы проиграли? Нет, Валька, тут сложная взаимосвязь, поверь на слово. Грузить не буду, просто поверь. Но, знаешь, я бы… — он замолчал на мгновение, кусая губы. — Я бы хотел, чтобы он перед смертью всё узнал. Ну, что всё, что он строил, рухнуло. Хочу, чтобы понял… Да нет, наверное, он и так понимал, но все равно. Это же очевидно: империи, выстроенные на страхе, уходят точно так же, как уходят другие империи, республики, федерации, демократии, теократии, капитализмы, социализмы и прочие «измы». Вот я бы пришел к нему в ту ночь в пятьдесят третьем и всё рассказал. Чтобы знал. Перед смертью.
— Ну, Светлов, ты даешь. — Треков усмехнулся. — Историк, ибо воистину… Хорошо, а как бы ты разбирался с кремлевской охраной?
— Да он не в Кремле умер, на Ближней даче, в Кунцево, и там… Слушай, а ведь и правда всё сложилось бы. — Женька задумчиво свел брови, почесал обозначившуюся ложбинку на лбу. — Это случилось когда? Двадцать восьмого февраля. Или, точнее, первого марта уже. Сталин тогда долго сидел с гостями, потом гости уехали, он отослал обслугу и охрану спать. Что, кстати, было необычно, никогда он дежурным спать не разрешал. И, если отбросить версию о чьем-то уколе, который вызвал кровоизлияние, больше в его комнату никто не заходил ни утром, ни днем, вплоть до одиннадцати вечера. Даже Валечка Истомина не согревала ему постель в тот день. Охрана, конечно, боялась — движения-то никакого между комнатами нет, странно. Но еще больше они боялись его потревожить зазря. Представляешь, какой ужас он им внушал. В тот промежуток времени я бы и пришел.
Женька развел руками и неожиданно рассмеялся собственной непоколебимой серьезности. Вслед за ним захохотал и Валька.
Когда Евгений Светлов вспомнил этот разговор пять лет спустя, он уже не смеялся.
Староможайское шоссе. Лес. Высокий забор. Двухэтажный просторный дом.
Мерный голос женщины-экскурсовода: «После тамбура гости попадали в прихожую. Слева была вешалка, а здесь большое зеркало… Зал заседаний, как вы видите, обит деревом. Вот тут радиола, ее Сталину подарил Черчилль, а это рояль „Steinway“, самая дорогая и популярная марка… ковры… Буфет с мельхиоровым сервизом, им Иосиф Виссарионович пользовался регулярно… А за этим самым столом вершились судьбы страны, Политбюро собиралось почти каждый день…»
Голос убаюкивал, лился говорливым потоком, словно из того черчиллевского радио, погружал в непредсказуемость тридцатых, страсть сороковых, обстоятельность пятидесятых.
«Большую же часть времени Иосиф Виссарионович проводил в одной комнате. Ее называли малой столовой. Здесь он и работал, и обедал, и спал. Стелили ему на диване. Если вы заметили, диваны практически во всех комнатах. Связано это с тем, что Сталин работал ненормированно, зачастую ночью, и мог прилечь отдохнуть в любой момент. У него были больные ноги…»
Светлов вздрогнул, замер. Делая вид, будто разглядывает салфетки с пятиконечными звездами и монограммой вождя, наклонился к столу. Один за другим посетители покидали малую столовую, покорно следуя за экскурсоводшей.
Вот он, миг…
Женьку вдруг пробрал жесточайший озноб. Надо же, он был спокоен все время. Как булыжник в мостовой. Когда разговаривал по телефону, когда встречался с Треховым, когда впервые вертел в руках овальную коробочку с двумя кнопками — красной и синей… ироничные физики попались. И когда ехал сюда, и когда входил в двери той самой комнаты. А теперь дрожит.
Он вытер со лба мелкие бисеринки пота, воровато оглянулся на дверь. Экскурсоводша далеко, люди сосредоточенно вглядываются в громадный буфет, охранник как раз отвернулся… Ну же, ну!
Господи, страшно-то как! Только сегодня он понял — страшно. По-настоящему.
И все же… это мечта. Странная, дикая, сумасбродная. Но он к ней так близок. Уникально близок. Давай, Женя Светлов, давай, сейчас или никогда!
Женька поправил сумку с ноутом, вынул из кармана серебристую коробочку — левой рукой, обязательно левой, — коснулся пальцем алого круга.
Не думай, просто сделай.
Охранник не смотрит, не смотрит…
Палец давит сильнее.
Круг вспыхивает пламенем.
Пламя пожирает человека.
Вздоха нет… его нет… он не может дышать. Вакуум засасывает, обволакивает. Его, Женьки, теперь много. Каждая клеточка взорвалась. Каждая клеточка стала отдельным Женькой. Каждая клеточка орет, захлебывается воплем. Каждая умирает. Его нет… вакуума нет… никого нет… Есть только «нет». Каждая клеточка взрывается опять. Каждая воскресает вновь. И глотает, глотает, глотает живительный воздух.