Подогретый бальзамом, Дынин накатал Брунгильду длинный эмоциональный ответ. Обруганы были: сам Гелиос, его родственники, знакомые и поклонники, российские издательские дома, российские читатели, не умеющие отличить Божий дар от яичницы, учредители российской Букеровской премии, учредители вообще всех литературных премий и весь мир, катящийся в тартарары, в целом.
После этого он почувствовал себя окончательно выдохшимся и пошел спать, в глубине души надеясь, что назавтра все это окажется кошмарным сном, а история с Букеровской премией и вовсе – белогорячечной фантазией сломленного наконец алкоголем и семейными неурядицами Брунгильда.
Дынин спал, и снился ему сон.
Во сне он стоял на сцене перед многочисленной аудиторией и зачитывал в фонящий микрофон наброски из новой повести. Читал Дынин страстно, немножко завывая на манер торжественной театральной декламации домольеровских времен, сопровождая чтение аффектированными жестами: «Искушения Катерины, направленные на Персикова, были тщетны, так как женские формы не влекли боле его подорванную предательством натуру!
Персиков усмехнулся. Шагнул назад. Вперед. Дождило».
Совершив какой-то особенно экзальтированный рывок, Дынин уронил рукопись. Подняв ее, он окинул взором замершую аудиторию – и тут увидел в первых рядах великих авторов прошлого. Мерно вздымалась борода Толстого, кучерявилась буйная шевелюра Пушкина, золотистые кудри Есенина светло мерцали в полутьме. Дынин увидел чуть нервически подергивающееся лицо Достоевского, мраморно-спокойные черты Тургенева, знаменитый узкий ястребиный нос Гоголя. На чтеца взирали портретный Шекспир, поблескивающий стеклами пенсне Чехов, высокомерный Бунин и печальный Шолом-Алейхем. Ремарк, Дюма-пэр, Байрон, Гомер, которого Дынин почему-то всегда воображал в виде сумасшедшего полуслепого деда, жившего по соседству и до смерти пугавшего его в детстве. Данте, Бальзак, Гюго, Боккаччо, Мильтон… Имя им было – легион. Каждый сжимал в руке, как гранату-лимонку, яйцо или помидор с подгнившими бочками.
Осененный внезапной догадкой, Дынин пригнулся и только попытался прикрыть наиболее уязвимые части тела листами рукописи, как на него пролился щедрый яично-помидорный дождь.
– Графоман, бездарь!!! – кричали великие, кидая в Дынина смачно чмокающие при попадании томаты и источающие сероводородную вонь яйца.
– Нет, нет, вы ошибаетесь! – вопил, отбиваясь от обстрела, Дынин. – Вы просто не поняли! Мир еще меня оценит!
– Бездарность! – сотрясал стены зала трубный глас Толстого.
– Наснльник слова! – орал Грибоедов.
– Убей себя! – истерически голосил Гоголь, метко бросая яйцо в нос Дынину.
– В Бобруйск! – вторил ему Байрон.
Бросив рукопись, слабеющий Дынин на карачках пополз за кулисы, схватился за край бархатного занавеса, дернул его изо всех сил, еще раз, еще и… проснулся в холодном поту, судорожно сжимая край простыни…
Трепеща от пережитого ужаса, он еще немного полежал, затем встал, пошел на кухню и выпил из графина кипяченой воды. Осознание правды настигло внезапно, как сердечный приступ. Дынин выронил стакан и издал жалобный всхлип.
Он понял, что все это время был лишь жалким графоманом, как открыли ему во сне корифеи литературы. Более того, теперь стало ясно, что так презираемый им Гелиос, в отличие от него самого, был писателем хорошим.
Состояние открытия изменило его полностью. Зависть, черная зависть разлилась в его душе и лишила покоя.
Дынин с нездоровой страстностью предался коллекционированию новостей о счастливце. Известия о победах Гелиоса доставляли ему сладкое мазохистское удовольствие – последнее прибежище неудачников. Перечитывая его творения, Дынин смаковал их, как приятный на вкус ядовитый напиток.
Гелиос превратился в идею-фикс, манию и одержимость.
Дошло до того, что Дынин собрался посетить мероприятие в книжном магазине «Москва», где Гелиос собирался раздавать автографы в честь выхода своей книжки.
Вечером накануне рокового дня Дынин пребывал в состоянии сильнейшей ажиотации. Он то собирался купить книгу и, попросив автограф, пасть перед Гелиосом на колени, публично каясь в причиненных обидах, то намеревался голыми руками задушить удачливого соперника прямо на глазах у изумленной публики, снискав себе хотя бы геростратову славу.
Частые глотки чистой водки из граненого стакана лишь усиливали нервное возбуждение.
В конечном итоге Дынин безутешно зарыдал над собственной горькой участью и, поклявшись, что продал бы душу дьяволу за возможность уметь писать талантливо, поплелся к хладному одинокому ложу в объятья пьяного Морфея.