Инка была одета по-праздничному, во что-то яркое и волнистое. Она радостно бросилась ко мне и крепко поцеловала в угол рта. В малюсеньком холле прямо на полу валялась куча пальто и даже дубленка, загораживая дверь в единственную комнату. В комнате было не протолкнуться. Стол с закусками задвинули в угол, стулья вынесли на заснеженный балкон, но места все равно не хватало. Многих я знал, но не всех. Они были, в основном, старше, бородатые, с трубками, типичные физики. Пара ребят выделялась белыми рубашками с галстуками, над ними посмеивались, а они объясняли, что были на ужине у своего научного руководителя, «а там иначе нельзя».
Кто-то потребовал танцев. Высоцкого выключили и торжественно водрузили на проигрыватель пластинку, настоящий французский винил. Это была редкая ценность, потому сначала проверили, поставили ли новую корундовую иглу. Медленно запел голос среднего рода, запел о падающем снеге и о том, что она снова не придет сегодня вечером. «Адамо, Адамо», — зашептали вокруг и стали томно шевелиться в такт музыке. Зажгли свечи и погасили люстру. Стало уютно.
Я танцевал с Инной. Танцую я плохо, а потому не люблю, но не мог же я отказать хозяйке, тем более моей спасительнице. Она старалась быть поближе, а я отодвигался. Так мы помучились пару минут, после чего она отпустила мои руки и сказала: «Пойдем, познакомлю тебя со своей московской кузиной Светланой. Это дочь моей тетки, маминой сестры».
В углу на тахте сидела полноватая девушка лет восемнадцати. Ей явно было скучно. Инна познакомила нас и побежала на кухню, откуда запахло горелым. Я смотрел на Свету, а она смотрела на меня.
— Моя фамилия Вареник, — вдруг сказала она.
— Очень приятно, — машинально пробормотал я.
— Что ж тут приятного, иметь такую фамилию?
— Да какая разница? Мало ли какие бывают фамилии.
— А ты Инкин любовник?
— Чего? — оторопел я.
— Да, ладно, — усмехнулась Света. — И так все видно. Вон как она на тебя смотрит. Как будто проглотить хочет. Как удав кролика.
От кролика меня передернуло, что Света истолковала по-своему.
— Не хочешь признаваться, и не надо. Только она для тебя старая. Тебе надо кого помоложе.
— Себя предлагаешь, что ли?
— А почему бы и нет? Или ты вареники не любишь?
Вареники я действительно не любил. Когда-то в детстве я объелся варениками с вишнями, которые изумительно готовила моя бабушка. С тех пор вид влажного теста вызывал у меня тошноту. Я промолчал.
— Странные вы какие-то в провинции, — продолжала она. — Под Адамо танцуете. Мужики на кухню набились и про какие-то дырки спорят, про электроны. А джинсов ни у кого приличных нет. И девчонки все какие-то зажатые.
— Послушай, — разозлился я, — тогда катись обратно к своим незажатым в фирмовых джинсах.
— Скоро покачусь, — спокойно ответила она. — Через три дня уеду. А чего ты из Москвы сбежал?
— А чего мне там было делать? Приятного мало в больнице валяться.
— Да, мне Инка говорила, что ты чуть концы не отдал. Но сейчас ты ничего. Приезжай в Москву, погуляем, город покажу, с друзьями познакомлю.
— Незажатыми не интересуюсь.
— Ну и дурак. Но все равно приезжай.
Появилась Инка.
— Чего не танцуете?
— Мы интересно общаемся, — ухмыльнулся я. — Интеллектуальные пляски.
— Вот как, — удивилась Инка. — Кто бы мог подумать…
— Да уж, — протянула Света, — мы, конечно, не будущие доктора физмат наук и не экс-кандидаты в лауреаты, где уж нам…
Инка побледнела, но сдержалась.
— Пойдем, Стасик, помоги мне открыть еще пару бутылок шампанского.
На кухне было шумно и так же накурено. Форточка не помогала. Курили, в основном, «Шипку» или «Приму». От дыма першило в горле и слезились глаза. Говорили, а точнее кричали все наперебой. Кричали уже не об электронах, а о политике. «Хрущев, Брежнев, двадцатый съезд, Сталин, культ, репрессии, гайки закрутят, пора когти рвать, да кому ты там нужен…».
Шампанское я открывал умело, без лишнего шума и фонтана в потолок. Чистых бокалов уже не осталось, и мы с Инкой принялись за мытье в крохотной раковине. Мне показалось, что она нарочно старается почаще прикасаться к моему плечу. Я вытер руки, протер насухо пару бокалов и отнес их в комнату.
Света сидела в той же позе и глядела на меня с каким-то странным выражением. «Улыбка Моны Лизы» — почему-то пришло мне в голову. Мне не нравился этот шедевр, в чем я никогда никому не признавался. Я не находил в том лице ничего привлекательного, или значительного, или загадочного. Странное лицо, раздражающее своей непонятностью, раздвоенностью, даже фальшивостью. Мне всегда хотелось пририсовать ей бороду.