Что-то изменилось. Чего-то не стало в зелени дворика, чего-то. Витечка бежит, Витечка еще не верит, не понимает, чуть не врезается в громадину склянок, кто-то хватает его, отец.
— Ишь, шустрый какой… чертенок… сейчас бы вдребезги все… а хорошо тебя постригли… меня бы так… меня как ни обкорнают, все только людей пугать.
— А где?
— А все… танцуй, парень, грант дали… теперь вишь, лабораторию новую делают… а сараюшечку эту.
Витечка бежит к обломкам того, что еще вчера было самой страшной тайной.
— А… ничего не нашли?
— А чего там найти надо было, клад? Чего ты там роешься, заначка у тебя там была, что ли? Гляди, Олюш, парню восемь лет, уже заначки делает… весь в меня.
Витечка отворачивает доски — там, где просел пол, где (!) осколки, где (!) лужа, где (!) лес дремучий из моря, где (!) ужас, где (!!!!) Агм.
— Агм!
Витечка смотрит на раздавленные, высохшие побеги. Вот такая же и мамина орхидея была… когда Витечка поиграл, обратно сунул, а она завяла… побеги… и красные разводы, так было, когда крыса забежала в дом, отец ее сапогом по стене размазал… мама еще ругалась, зачем обои клеили, все испоганил.
— А-агм!
И нельзя плакать, а какое тут может быть нельзя… само… в три ручья.
— Ну, брось, такой мальчик большой, сколько было-то в заначке-то? Миллион? Или два? Брось, завтра в «Фокус» поедем, купим тебе там… вертолет… и яхту я там видел, как настоящая… будешь как Абрамович… на яхте.
— А-агм!
Само… в три ручья… он же… он же из лука стрелял… и трансформера разобрал… и мельницу сделал, вот обломки от нее.
— Да брось ты! Чего ты там говорил, пять-дэ? А, вспомнил, это как будто по горной дороге едешь, а на тебя камни летят, дождь там… круто. Поедем, посмотрим.
…и машины какие-то делал… линзы какие-то собирал, на звезды смотрел… вот они, от линз осколки, вот и атлас… звездного неба… это Витечка ему приносил.
— Да брось ты! Оль, ты бы его хоть успокоила. Ремня ему хорошего надо. Я в его годы помер бы от счастья, а этому. Отец грант получил — ему хоть бы хны. Так и до гомункула недалеко.
Александр Етоев
ЖИЗНЬ ВЕЧНАЯ
В детстве звезды были белыми и высокими. Бабка говорила ему: вышел сеятель сеять, бросил семена в землю, а ветер поднял их вверх и разбросал по небу.
В тот год правил голод, хлеба не уродилось, и бабка померла к декабрю.
Шло время, звезды тускнели. Скоро они сделались совсем тусклыми, как глаза, и ближе не стали.
Блеснула молния. Вдали полыхнуло, за рекой загорелся дом.
«Библиотека».
Седой смотрел, как желтая россыпь искр поднимается, закручиваясь в спираль. Настойчиво запела сирена. Звук был долог и безнадежен, так воет умирающий зверь.
Седой повернулся спиной к пожару, на него напала тоска.
«И сегодня никого».
Желтые пальцы вытянулись щепотью, заскрипела сухая кожа. Он принюхался — из-за реки потянуло гарью.
«Сколько до срока? День? Два?»
Похоже, он запутался в счете.
С мысли его сбил шорох.
Седой прислушался, звук был непонятен. Он задел сердце, и в груди шевельнулась боль.
«Сегодня, значит».
Он обернулся. Из короткой черной травы, разлившейся по земле от дороги, от забора, из полосатой тени на него смотрели глаза. Синие пятна глаз, жидкие, как газовые горелки. Потом пятна погасли, но не успел он сделать и вдох, вспыхнуло белесое пламя. И сразу ударил гром.
Седой отпрянул, упал, кожей виска почувствовав пролетевшую в сантиметре пулю.
— Испугался? Я целился мимо, проверял твой страх, жив он у тебя или умер.
Седой растер ладонями по лицу смешавшийся с грязью пот, выплюнул изо рта кислую земляную кашу.
— Живой, — произнес он хрипло. И повторил, словно себе не веря: — Живой?
— Страх жив, — сказал невидимка.
Там, откуда он говорил, трава раздвинулась в стороны, и земля будто выдохнула. Приминая траву, по земле прошла холодная струя воздуха. Она обдала ноги от ступни до колена, и Седой ощутил на коже мягкие электрические уколы.
— А сам ты? Готов? Ты ведь ждал меня. Ждал ведь?
— Нет. — Седой покачал головой.
Он солгал. Голову обложило, и язык еле ворочался. Он посмотрел на ноги и увидел, как по складкам мятых штанин залегли голубые змейки. Они то вспыхивали, то потухали медленно. То сползали и исчезали в траве. Самого тела Седой не чувствовал, не было тела. Чувствовал землю, жгущую сквозь подошвы, какая она зыбкая, словно ему не родная, словно он не родился на ней давно, семьдесят лет назад, и не доживал худо-бедно отпущенный Богом срок.