– А чего одежды-то не жалко?
– Жалко, оно в тухляке у пчелки живет. Мне послезавтра новая придет, устаралась я, свеженькой, цветастой захотелось. Это вам, мужикам, все серье да чернота, чтоб грязи не видать. А мне, бабе-то, к лицу чего поярче.
– А мою почто в земле вымазала?
– Твою? – пыхтела. – Да заодно. А что, не нравится? К другой ходи. Не дрейфь, Сухарь, постирушку устрою, пару труб еще вдобавок и чистый выйдешь, как из бани.
И вдруг, пыхча:
– Слыхала, ты куклу себе завел?
– Ничего я не заводил, сама пришла, – брякнул Сухарь, трудясь.
Сиваха смехом зашлась, затряслось тело, заштормило Сухаря, закатался он по волнам.
– Сама пришла… Ха-ха-хачь! – гремело в землянке.
Сиваха схватила рукой левую грудь и плюхнула ею в лицо Сухарю, потом правой, снова левой, правой, левой – мордобила ухажера.
Да Сухарь уже и сам понял, что ляпнул лишнего. Все-таки Сиваха, она – баба, и баба своенравная, если вдруг что-то не так, так и отворот поворот устроит.
Шторм затихал, и Сиваха сквозь мелкий клёкот спросила:
– Назвал-то как?
– Кого?
– Куклу свою. Вон у Слепня – Надя, у Дрозда – Изо-о-о-о-о, – Сиваха тянула, широко разевая рот, интонируя, будто свою «Стыдобу» выла, Сухарю вдруг захотелось плюнуть в этот зубастый рот, но баба сомкнула губы, выдохнув резко: —льда!
И снова зашлась волной, смеялась Сиваха, и сжала промежность, так что Сухарь засопел от удовольствия.
– А твою, – через мгновение после спросил, – твою-то как зовут?
– Мои куклы – это вы. Ты, Слепень… Еще те, что с другой стороны ко мне ходят – Пучевод, Зубарек, прочие. Дрозд не в счет, он уже не может. Отдроздился Дрозд. Да и ты что-то реже заглядывать стал. Кукла, что ль, всю любовь съедает?
– Да пошла ты… в Несвиречь.
– Ладно, пойдем баньку топить.
А Сухарь снова думал о Жиле: про то, как он вернется, как она его встретит возле землянки.
Следующим днем Сухарь шел с Жилой. Она по-девчоночьи носилась туда-сюда, скакала, словно и не было недавнего происшествия, словно не смотрела она в черную пасть шахты, прыгала с кочки на кочку, забегала на пригорки, а оттуда неслась вниз, норовя врезаться в Сухаря. А тот, по ее разумению, должен был уворачиваться. У него сумарь, на двоих полный, а тут еще уворачивайся. Однако Сухарь уворачивался, старался, поддерживал как мог игру. Но раз – и не увернулся. Жила воткнулась в него, чуть не сбила. Расхохоталась так, будто хохотуна наглоталась. Сухарь сам рассмеялся. И вдруг, глядя в глаза ему:
– Какой сегодня день, знаешь? – спросила.
– Четверг или пятница. А может, понедельник. Здесь это без разницы.
– Без разницы, без разницы. Но я про число, – она все смеялась.
– Число? – Сухарь огляделся, будто искал где подсказку. – Число сегодня… крайнее.
– Крайнее – этот как? – не унималась.
– А так. Если 1789-ю не вычистим, будет нам. А надо, чтобы нам не было. Нужно, чтобы мы были. А не нам.
Тут Жила перестала смеяться, вдруг посерьезнела.
– Мы… не нам… А завтра у меня день рождения.
Сухарь, задумавшись было об этих самых «мы» и «нам», что не нужно, чтобы кто-то о нем думал «мы», «у них» или «им», вдруг остановился: и в мыслях, и в движении.
– Что? День рождения?
– Да.
– А ты откуда знаешь?
– Я пальцы загибала, считала. Я ведь счетчица.
– И сколько пальцев загнула?
– Двадцать пять, ровно столько оставалось до моего дня рождения…
Она замолчала на высокой ноте, не окончив фразу, хотя тут и Сухарь понял, что фраза кончалась так: «как я здесь оказалась». И это фраза невольно возвращала тот вопрос: а как и зачем ты здесь оказалась? Но Сухарь гнал, гнал от себя этот вопрос, а потому сказал иное:
– Покажи.
– Что покажи? – не поняла Жила.
– Двадцать пять пальцев.
Жила глядела на него как на дурака. А потом показала. Двадцать пять пальцев. И улетела, как птица, на следующий пригорок. А потом снова стала виться вокруг Сухаря.
– Мне папа на день рождения подарки дарил.
Сухарь сделал вид будто не слышит. Жевал новый стих: «Птица-девица-дивится», зажевывая Жилин о мельтешение вокруг. Она вдруг:
– А ты мне как отец теперь. Как папа.
Сухарь встал как вкопанный, словно провалился по пояс в зыбуху. Не пошевелиться. И стих «птица-девица-дивится» также застыл на полслоге. С трудом повернулся, глянул в серьезное лицо Жилы, даже веснушек не узрел.
– Почему ты решила? – спросил, выдавливая из зыби слова о помощи.
– Сам посуди: я живу у тебя, ты меня кормишь, заботишься обо мне, шоколад принес, ремеслу своему учишь. Разве не отец?
– Нет, – ответил и почувствовал, что еще глубже в зыбь подался. Не заметил даже, что Жила стоит на его ноге.
– А скажи, у тебя детей не было?
– У меня жена счетчицей была.
– Ну и что? Разве счетчица не женщина?
– Тебя ж на счетчицу натаскивали. Или нет?
– И что?
– А разве тебе не сказали, что у счетчиц не бывает детей?
Он видел, как Жила смутилась, отвернулась на миг, а когда вновь показала свои веснушки, то уже не было смущения, словно ветром слизало.
– Натаскивали, но не натаскали. Я ж еще девчонка. И потом, говорила же тебе: я теперь трубочистка.
Сухарь аккуратно поднял ее со своей ноги и поставил рядом. Легкая. Трубочистка, девчонка.
– Извини, – сказала Жила, видя, что Сухарь разглядывает детский по размеру отпечаток на своем сапоге. – И все же: были?
– Нет, – буркнул Сухарь, чувствуя, как неизбывно зыбь затягивает его в свою жижу.
Почему, думал Сухарь, я должен говорить ей правду? С какого чемберлена? Кто она такая?
Второй раз жена Сухаря забеременела лет четырнадцать назад. Землерой Сухарь возвращался на выходные из дальнего тоннеля, где его передовая бригада «Подземные орлы» героически вгрызалась в гранитный пласт, и видел, как растет животу Мимы, как все ближе он к земле. Меря линейкой, радовался и радости своей не скрывал. Отпуск в целых двадцать с лишним дней вышел кстати. Но во второй день отпуска случился выкидыш. Мима облегченно фыркнула, сказала, что, мол, слава богу, избавилась, а то так тяжело уж ползать.
Сухарь подхватил синенькое тельце, в крови и ошметках, разглядел мужеский отросток, закричал, что сын, сын, у него сын. На что Мима незлобно и как-то походя ответила:
– Это не сын, это выкидыш.
Сухарь ткнул ей ладонью в лицо, несильно, чтобы было понятно бабе-дуре. Он смотрел на тельце и не понимал, что тельце не дышит. А когда понял – взвыл. Мима молча меняла юбки, прибирала с полу. Сам не понимая почему, он стал бить ладошкой тельце по попке, сначала легонько, потом сильней, по маленькой, очень маленькой спинке, а Мима ползала по полу с тряпкой. И вдруг ребенок крякнул, и Сухарь увидел, как дрогнули веки – живой, живой!
– Брось его, – сказала Мима.
Он наотмашь саданул жене по лицу, та без чувств упала на пол. Он рвал на ней одежду, вытаскивая из вороха рванья грудь. Ребенок приник к соску, слабо зачмокал. Тут же обделался. Сухарь смотрел на это, у него дрожали руки, у передовика-землероя из глаз текли слезы.
Откуда ему было знать, что на его глазах случился не выкидыш, это были роды. Знала ли это Мима или нет – одному богу известно. Могла и не знать, потому что знала иное: у счетчиц бывают только выкидыши.
Через два дня Мима уползла на работу. Она была здорова, выкидыш случился – на все про все в таких случаях давали два дня, – прогуливать было невозможно. Сухарь заставлял Миму сцеживать молоко, бегал за молочными смесями и кормил сына сам.
Мима же от страха сама была не своя. Она умоляла выкинуть выкидыш, грозила Сухарю, причитая, что им теперь не жить. Что если плод и выживет, то будет уродом. И нельзя, нельзя себя так вести, это против правил, против закона, ведь у счетчиц не бывает детей. На то они и счетчицы.