Неожиданно тётушка затихла. У неё пересохло горло и пока пила она кисель, начисто потеряла нить слов своих. Это даже как-то напугало её. Она конфузливо морщила и без того морщинистый лоб, силилась вспомнить, что ж такое тренькала, но никак не могла вспомнить, и тогда спросила Полю, на чем она заглохла. Поля окончательно спихнула её с мысли, почти выкрикнула, боясь не выпередить её:
— Вы сбирались проститься, тётя!
На удивленье, тётушка как-то послушно положила сухие руки Поле на плечи. Женщины расцеловались, расцеловались трижды, после каждого поцелуя коротко отстраняясь верхом и словно бы любуясь в восторге друг дружкой.
Минутой потом тётушка приникла к окну, следила, как Поля улочкой шла в сторону большака. От страшного любопытства у тётушки захватило дух, когда Поля едва поровнялась с высокими тесовыми воротами соседскими. Пойдёт не пойдёт, пойдёт не пойдёт, гадала тётушка, сгорая от ожидания. Она чуть не вскрикнула от изумления, когда всё из тех же ворот воровски выдернулся Никиша и понуро качнулся считать девчачьи следы, не смея ни окликнуть Полю, ни духом нагнать её.
— Эй-ге-ге-е! — зацокала тётушка языком. — Не замёрзнет лавочка наша с товаром, поцелуй тебя комар!
Молодые шли локоть к локтю в тягостном молчании, будто шли они на кладбище к кому самому дорогому, погребенному в их отсутствие, и теперь каждый, казалось, думал про то, что скажет перед свежим ещё холмиком.
На околице Поля остановила шаг.
— Ну а дальшь, — она посмотрела на синий вдали за полем лес, куда вела её дорога, — не треба. Надальшь я сама…
— А что… если я… приду к вам на лужок?[14] — нежданно для самого себя в тревоге выжал Никита и осторожно, бережно глянул на Полю.
— А я разь запрещаю? — уклончиво ответила Поля. — Ваши криушанские табунками к нам на гармошку надбегают.
— А ты-то бываешь там?
— Пустять батько-матирь, приду часом.
— Ты так надвое говоришь…
— А натрое я не умею.
— Даве вот ты, — мучительно, журливо говорил Никита, — сказала, что я не знаю, как тебя и зовут…
— И назараз то же в повтор скажу.
— П-Поля…
— Стороной где прознал?
— Зачем же стороной? Ты ещё говорила, что вижу я тебя впервые…
— Ну второй раз за сёни.
— В тысячный! Иль ты совсем забыла прошлое лето? Больная тётка… совсем плохая… Сам, старик её, пас скотину, так ты полных три месяца одна ходила за тёткой, и был ли день, спроси, чтоб не видал я тебя? Я часами лежал по сю сторону плетня, наблюдал, как ты в летней кухоньке готовила, как стирала под яблоней, как… Это ты не видишь людей… И невжель ты серьёзно думаешь, с кислой лихоманки пошёл я плести про сватов?
Напряжённо, подломленно Никиша смотрел Поле прямо в глаза.
Поля не вынесла этого взгляда отчаяния, растерянно заморгала. Вовсе не понимая, как это за ней следили всё давешнее лето, зачем это кому-то нужно было, она глухо выдавила:
— С лихоманки, не с лихоманки… Тебе лучше знать. Только тутечки большина, остатне слово, не за мной… У меня ще батько-матирь е…
Поля сострадательно улыбнулась одними губами и медленно побрела по дороге. Она б наверное не воспротивилась, насмелься Никита и дальше провожать, но её слова «Надальшь я сама» стояли у него в ушах, не давали ему силы сделать хоть шаг в её сторону.
«Ты не велишь мне больше провожать тебя, да песне-то ты не запретишь этого».
И он запел — как заплакал:
Степной ласковый ветер то услужливо подносил, то тут же со злобной игривостью отбрасывал жалобные слова парня. Поля в грустной печали вслушивалась в них, по временам останавливалась, задерживала дыхание, чтоб ясней разобрать, но это давалось ей всё трудней; с каждым шагом голос падал в силе от растущей дали, слова дрожали в молодом весеннем воздухе всё размытей, всё глуше.
Апрельские ручьи будили землю. Давно уже грач зиму расклевал — вешним паром отогревались, отходили вокруг поля, под жарким по-июньски солнцем прела пашня.
Поля думала про то, что вот уже вербы у речки, петлявшей вдоль дороги, разрядились в жёлтые пуховые шали, и жирная, сочная полая вода крушила в Криуше, в ериках берега; думала про то, что вот с наступлением тепла уже веселей кудесничалось[16] матери: под шестом сверчок пел песни ей.