— Ну шо, Петро, колы будэ тепло? — с подвохом щурится дед Арсюха. — Колы нам можно будэ везти кожухи на ярманку? А?
Петро хмурится, поджимает губы; с обиды начинает сопеть.
— Чего топишь? Иля много знашь?… Шо за музыка — обижатьтя… Ну-ну, молчу… Работай! Може, — тердце мое чуе, туттавы мои говорять, — може, и заработаешь на воду к хлебу иля на шнурочек от бублика…
Кузьма метнул колкий быстрый взгляд на Арсения, собиравшего хиловатые смешинки в жидкий кулачок.
— Арсюха, шоб тя лихоманка затрепала!.. Хотешко и довго живéшь… Як стара халява завалялась под лавкой… А умок дитячий… Знову ругаться, делить с тобой шутовы яблоки, не рука. Но я напрямо искажу: попридержи язычок на привязи. Дурна ото привычка подкусывать малого! Кабы ты не боялся смерти, надвое б разорвался, только дай помудровать над кем другим… Той же Петуша! Вин робитнык, не то шо мы… Напару поотпускали били бороды до самого до греха и рады!!.. Можем щэ свить кнут та собак дражнить, а на соль к селёдке уже и не заробымо. Куда нам до Петра!? Петру за добру роботу батько нови штаны справил. Молодец, Володик, гарна обновка!
— Да какая там обновка, — отзывается Владимир, сдувая в мешок вслед за льющимся из ковша зерном тяжёлые ядрышки пота. — В обед сто лет! Как бы там у него монастырь уже не прогорел.[7]
— Наскажешь! — возражает дед Кузьма. — Ну да, обновочка… Сзади, на подушечках, и не блещать. Як ненадёваны!.. Не думають и протираться.
— Того и не думают… — куражливо пускается Володьша в пояснения. — Наверши мне Петруха чего непотребного, я аккуратненько штанчата сдеру да и по голому делу разогрею ремешок… Так оно экономней, правда, Петро? И дело варится, и штаники повсегдатошно новёхоньки!
Петро теряется. Ну зачем отец заради ловкого словца высыпает перед дедами кучу неправды?
Мальчик не знает, что сказать, и зачем-то ещё ниже угинает голову; и без того мелкорослый, как бы сказал дед Кузьма, раку по плечишки, он, Петро, становится ещё мельче, сутулее, как-то виноватее, что ли; и далёкие детские голоса игравших в лапту одногодков где-то на самом на отлете Криничного яра заглушаются учащённым стуком маленького хлопотливого сердечка.
— Ну что, горит душа поточить копытца на выгоне? — участливо спрашивает Владимир сына, качнув головой в сторону ребячьих голосов.
Мальчик придавленно молчит, краснеет.
— Ну, бежи, бежи. На сёгодни будэ.
Мальчика как радостным ветром уносит.
В шесть рук завязав полный чувал с зерном, мужики усаживаются на лавке у амбара; сам собой настёгивается раздумчивый разговор о весне, о севе, о погоде, о будущем урожае, и за всеми словами, за вздохами одна мольба-слезница: уроди, Боже, дай-подай хлеба: солома в оглоблю, колос в дугу, зерно в набалдашник. Ах, их бы речи да Богу в уши!
— Не допутти Готподь и в это лето накажет урожай… Вот где запоём матушку репку…
— А может, — перебивает Владимир отца, — и то снова крутнуться… С Богом не подерёшься… Давешнее лето беда… Ни тучки, ни дождинки… Пылюка по полю танцювала под ветром, как за дурным колесом. Уродило — Вам ли слухать? — колос от колоса не слыхать и голоса… У нас того нынче и семеннику нехват. Где б его да у кого разжиться, обменять там на что иль занять до новины с возвратом?
— Как у кого, — очнулся было задремавший дед Кузьма, сквозь кисею легкой дрёмы слышавший, о чём это так доверительно толковали сын с внуком. — Как у кого… А забув… На Спас гостювала у нас новокриушанская тётка Олена, так казала-хвалилась, у них, Бог миловал, дожжи способные перепадали, так что с хлебом они. Даже говорила, гирька местами удалась крупная, як той горох.
— Ит ты! Так чего ж, ляпалки, дело бобами кормить! — ожил Владимир. — В непременности, дедове, сей же мент треба засылать послов к Олене!.. Мать, а мать! — окликнул он Сашоню, наливала из деревянной кружки воду в сковородку для кур; те тут же смело окружили её плотным белым шатающимся кольцом, занялись пить, с вельможной важностью поднимая головы, как бы распробывая воду на вкус, и тут же стремительно опуская клювы к сковороде. — Где у нас Полька?
— Полька? У криницы[8] холсты полоще. Сбегать позвать?
— Сам схожу.
За долгое потное утро Владимир весь изломался в этой бесконечной беличьей круговерти по двору: тут подтяни, там вон подбей, там переложи, а там, а там, а там… Батеньки, да нешто у Володьши тыща рук, не какая же он не индусская танцующая Шива, он всего-то и есть что Волик Долгов, всё то и богатства у него, что две руки православные, и всё ж доволен, что не ляпал спозаранок в две сонные руки — сработал, и то, может быть, вдесятеро против себя, сработал влад, дорого теперь глянуть с улицы посверх плетня, утыканного банками, на двор свой, крепкий, хозяйский, в холе.
8
Криницей в хуторе называли чёрный колодец. Он так глубок, что, глядя в него сверху, вода всегда виделась чёрной. Его питал могучий родник, который, дай ему только волю, мог залить весь хутор, как считали когда-то. Вот почему его подзабил один купец шерстью, а потом землёй. Имени купца никто не помнит, зато криница до сих пор жива.