— Мы здесь теперь на веки вечные, — заявил Уотсон, глядя на курьера.
Белами подумал: нарочно пугает малого. А сержант не унимался:
— Смотри — прошло уже трое суток, а спасателями и не пахнет. Если бы они искали, то давно бы нашли. Здравый смысл подсказывает…
— Ты что-нибудь слышал о надежде? — перебил его Белами.
— Не привык себя обманывать. — Уотсон открыл свою бутылку. Воду он распределял так: полбутылки на ночь, следующий глоток на восходе солнца. Но стоило во рту оказаться прохладному металлическому горлышку, как он уже не мог остановиться и глотал влагу, пока не опорожнял бутылку, испытывая покой и насыщение ещё и потому, что никто теперь не орал — и никогда впредь не будет — над головой по двадцать четыре часа в сутки: «Сержант Уотсон!»
Чтобы не слышать бульканья воды, Белами ушёл в самолёт. Сегодня у него начали трескаться губы. Он глянул на Кепеля.
— Все в порядке, малыш? — Кепель не открывал глаз, его дыхание было неровным. Видимо, Таунс сделал ему ещё один укол.
Белами решил: «Когда наступит час, мальчик будет единственным, кто не испытает мучений, даже если мне самому придётся дать ему сверхдозу». Он посветил вниз фонариком, заметил, что в брезентовом мешке собралась моча, и опорожнил его. Кроу сидел в хвостовой части, баюкая обезьянку.
— Вонь невыносимая, — заметил Белами.
— Зажми нос прищепкой.
— Она уже пила?
— Половину моей дневной нормы. — Кроу будто бы гордился собой.
— Ты рехнулся!
— Я такой.
— Не дури, Альберт. Ты же знаешь, что поставлено на кон. Тут или твоя жизнь, или её.
— Но ведь это моя вода.
— А мне что — спокойно смотреть, как ты отдаёшь концы?
Кроу наморщил нос и отрезал:
— Я всегда делаю то, что мне нравится, дружище.
— Ну, теперь тебе осталось уже недолго.
Тотчас же пожалев о сказанном, Белами вытащил свой дневник и записал:
«Третьи сутки. Никаких признаков поисковых самолётов. Интересно, где теперь Роб и Харрис. Бедняга Тракер, никак не могу его забыть. Сегодня началась жажда, по-настоящему. Кепель пока держится, мне почти хочется, чтобы это для него кончилось. Все мучаются, и я в том числе, а Альберт делится водой с обезьянкой. Сигарет не осталось, нет ничего, что можно было бы протолкнуть в желудок…»
В первый раз и совсем неосознанно он закончил запись нотой безнадёжности:
«Если кто-нибудь это прочтёт… есть только один вопрос, который мы хотим задать. Почему нас не искали?»
Запах от животного был ужасный. Белами закрыл тетрадь.
— Может, переночуешь сегодня с ней снаружи? — попросил он Кроу.
— Но она подохнет!
Белами встал, надел куртку и принялся срезать ножом ткань с поломанных сидений, не успокоившись до тех пор, пока не оголил три-четыре панели. Особо от этих тряпок не согреешься, но можно будет хоть как-то укрыться от мороза. Щелчком закрыл нож и молча вышел на свежий воздух — говорить больше было не о чем.
Над ним висели яркие, как бриллианты, звезды. Поминутно то одна, то другая разрывала чёрную тьму и кривой прочерчивала небо.
Он пробовал угадать, где пролетит следующий метеор, вглядываясь в небо, но всякий раз обманываясь. Он пытался отвлечься от трех наваждений: тишины, безмолвия и жажды. На какое-то время задремал, но его разбудил холод. Посмотрел на часы и увидел, что скоро наступит рассвет. Шевельнув рукой, почувствовал, как от мороза шуршит одежда. На вершинах дюн, освещённых звёздами, лежал иней.
Труднее всего было в разгар ночи, когда мысли никак не могли отвлечься от Кроу и его вонючей обезьянки; он жалел себя за то, что приходится спать на морозе, ненавидел Кроу за его эгоизм, перебирал в памяти все годы, что они были знакомы, припоминая каждый его недостойный поступок, упиваясь своим обличением, пока не надоело. Кроу есть Кроу, и принимать его надо таким, каков он есть. Бывают пороки и хуже, чем любовь к животным.
Ноги опять затекли. Он пошевелил ими и уловил сухой шорох инея. Прошла ещё минута-другая, прежде чем он понял, как ему повезло. Осторожно, чтобы на ткань не попал песок, вылез из-под панелей и принялся облизывать их.
Через каждые несколько секунд останавливался от боли в языке, потом лизал снова, пока не заныл от холода рот и не онемели челюсти. Иногда оборачивался на восток, чтобы убедиться, что день ещё не наступает — и с ним солнце — естественный враг всего живого в пустыне. Только теперь, сидя на корточках со сведёнными от ледяной влаги ртом, он осмотрелся вокруг и ужаснулся тому, как медленно работает его голова, как преступно он расточает время.
Ноги плохо слушались его, пока он бежал, увязая в песке и с ужасом отмечая, что первые лучи уже окрасили верхушки дюн. Он бросился под шёлковый полог, провисший под грузом толстого слоя инея, и ввалился в салон, встряхивая их одного за другим:
— Эй, помогите! Эй, ко мне, на помощь!
ГЛАВА 7
Собрали целый галлон.
Солнце уже согревало руки, песок снова размягчился, иней сошёл. Вид окрестностей за этот час так изменился, что Белами засомневался, то ли это место: не стало ни огромного звёздного купола над головой, ни тьмы и серебра морозной ночи. Кончился леденящий холод, солнце высвечивало песчинку за песчинкой, отовсюду шёл жар. Опять казался вечным знойный золотистый мир.
Собравшись вокруг воды, разглядывали собственные отражения. Утро подарило им сокровище. Целый галлон.
К тому времени, как Белами вытащил их из самолёта, солнце уже поднялось над дюнами — иней превращался в росу. Они сняли белый шёлковый полог и, не давая ему волочиться по песку, ярд за ярдом выжали в широкий сосуд, который смастерили из листа металла. Зачарованно, как святыней, они любовались образовавшейся лужей и обменивались репликами.
— Не очень чистая.
— Пить можно.
— Отдаёт лаком от парашютного шелка.
— Наплевать.
— Бог мой, никогда не видел столько воды! Искупаемся?
— Кто бы мог подумать. Так много!
— В ней много шелка…
— А знаешь, сколько может впитать в себя мокрый кирпич?
— Сколько?
— Пинту.
— Давай искать кирпичи!
— Так, — решил Таунс, — перельём в бак, пока не испарилась. Оживлённо заспорили: размешается ли привкус лака в прежней воде. С другой стороны, если разделить ту воду и эту, труднее будет следить за расходом. Как бы то ни было, нужно как можно быстрее спрятать её в тень.
Как мальчишки с новой игрушкой, они не знали, куда её деть. Таунс добился своего: вода пошла в общий бак. Затем приступили к торжественному ритуалу заполнения бутылок, отмерив двойную норму Кепелю, который был в сознании и задавал вопросы.
Он слышал шум и суету снаружи самолёта.
— Это мы собрали иней, — пояснил Моран, склонившись над юношей, полуголый и чернобородый, похожий на моряка, рассказывающего небылицы. — Вышло не так много, но завтра мы будем организованней.
На дне пустой кружки оставалась капля воды, и Моран подбрасывал её, как жемчужину. Радость была столь велика, что не хотелось её омрачать разговором с искалеченным мальчиком. Чтобы поставить его на ноги, надо много больше, чем кружка грязной воды.
— Ну, как ты себя чувствуешь, сынок?
И раненый понял, что через минуту Моран найдёт предлог, чтобы уйти. Первые сутки Кепель провёл в кошмарном сне. Ему виделись семья и Инга, у которой загорались длинные золотистые волосы, — это морфий высвободил страшные силы в его мозгу. Часы, когда все пробуждались, он проводил в холодных мыслях о доме с вытянутыми узкими карнизами и резными ставнями, о матери и отце, об Инге, её платьях и улыбке. На второй день он начал запоминать лица тех, кто подходил к нему, и знал теперь, кто из чувства долга отбудет положенные минуты и торопливо уйдёт, а кто, невзирая на естественное отвращение к его изуродованному телу, останется подольше, расскажет о чем-то таком, что может отвлечь от мыслей о крушении, жаре и его ногах. С тех пор как ушёл Харрис, Моран был единственным, кто терпеливо расспрашивал его. Другие боялись услышать что-то неприятное: о боли, отчуждении, желании плакать.