Это был поступок, смягчивший жалкое поражение англичан на Крите. И дело не только в этом. Жест Глезоса был инъекцией безмерной силы, решительности и надежды в мышцы всего антигитлеровского мира. А то, что с ним, с Глезосом, позднее произойдет, что станется с тем, во что он верил, или бог знает, во имя чего его использовали (член коммунистической партии, главный редактор коммунистической «Avghi», трижды арестованный и приговоренный к смерти, затем освобожденный красным или красноватым миром, — ставший даже лауреатом Ленинской премии мира), — поздним летом 1941-го ему и самому было неизвестно. Не говоря уже о тех (особенно живших вдалеке от него), кто слагал о нем стихи.
Итак, стихотворение Улло, напечатанное на двух страницах DIN-формата, весьма пожелтевших от времени, — передо мной. При этом оговорюсь: я не знаю, когда он его написал, и не помню, когда мне его принес:
Чарующая рана
у меня в груди
флаг
флаг
флаг
флаг
кинжал
миллионы раз повторенный
в огромном сердце народа Эллады
краска стыда
на мраморных щеках кариатид
видимая даже кромешной ночью
режущий уши грохот
неведомых прежде душевных обвалов
вправо еще правее правее некуда
в безнадежно-вялую трясину примиренья
в болото соглашательства где обитает гидра
в предательство в довольство
розовая как дождевой червь
краска стыда
неведомая белому дню Аттики
краска от которой вянет вечная молодость
одушевленного мрамора Греции
Иль это грохот бесчисленных обвалов
человеческих душ
трещин которые может быть
тянут руки
в далекий день сыновей
но ни одна не торопится
стать мечом занесенным над злом
злые Мойры видно совсем обезумели
и гераклиды жадные до свершений
застряли в болоте
И он пошел —
отчаяниелюбовьгневстрахрадость
в лабиринте
по запутанным ветвящимся переплетающимся ходам
мозговых клеток времени струй времени
держась за нить Ариадны
сматывая ее с левого предсердия
с широко раскрытыми глазами
с окаменевшим как вечность взглядом
и изумленные кариатиды
стирали с лица позорную стыдную
горящую краску
легенды рождения
И я видел
чужой флаг
как удар плетки
на скале на самой высокой башне
он бил мне в лицо
И я пошел —
привыкая к бездушному лабиринту
пошел
в тысячный день
хотя мой долг…
Хотя ни один суд
не осудил бы меня за это…
Неужто Ты
Манолис
должен теперь платить
мой старый долг
Ах
никому я теперь уже ничего не должен
Потому что Ты сделал это за меня
за всех нас
и за все
за законы Солона
за цикутовую чашу Сократа
за развалины храма Посейдона на Сунионском мысу
нежно светящиеся на фоне серебристо-синего неба
фугой вздымающиеся своими двенадцатью колоннами
за твои Сафо чудесные груди
благоухающие миром оливами солнцем
груди
превратившие в песнь митиленские ночи
Манолис Манолис
это так на тебя похоже
поступок
с Твоей акропольской высоты
с понимающей улыбкой
простить бездействие
Но себе я простить не могу
Себе простить мы не можем
если б сегодня прошли мимо Тебя
которого безмозглые палачи
до сих пор не способные понять
что Ты живешь в миллионах
осуждают на смерть
на смерть за то
что нежной и смелой рукой
Ты стер краску стыда
со щек кариатид
с растревоженного лица
закованного в цепи
только и ждущего
когда же раздастся призыв к борьбе
целого континента[124].
Я уже сказал, что не помню, когда это стихотворение было написано. Но именно это, по сути, определяет все. Ну, почти все. Ибо позиция стихотворения в пространстве между талантом и бесталанностью от этого не зависит. Технически в любом случае — это попытка талантливого человека. Однако содержание стихотворения, позиция поэта среди проблем современного ему мира полностью обусловлены тем, каков был исторический фон на момент рождения стиха. Как, кстати, это бывает всегда. Только редко сия зависимость бывает столь очевидна.
Представим себе, что Улло написал это стихотворение сразу после того, как услышал, скажем, по Би-би-си (и, скорее всего, именно из передачи этой радиостанции он и услышал) о поступке Глезоса. В таком случае это была спонтанная реакция — и чем раньше, тем спонтаннее — против немецкого владычества в Греции и во всей Европе. В первые недели сентября 1941-го это было бы антинемецким манифестом, и ясно, что в Эстонии такое могло быть написано исключительно в ящик стола.