6
Там, между улицами Рахукохту и Тоом-Рюютли, в трехсотлетнем скрипучем доме в глубине двора, в двух комнатах-конурах, им доставшихся, судебный пристав в ноябре 1929-го описал их имущество. И тут же распорядился перенести его в фургоны, дожидавшиеся во дворе, и увезти прочь. Бог знает куда. На какой-то вещевой склад, где оно должно пойти с торгов. На покрытие долгов, оставленных отцом. Как было сказано — на покрытие очень малой части долгов, символическое покрытие.
Когда вещи были увезены — два тусклых следа от фургонов на ноябрьском ледке, покрытом порошей, уходящих через булыжный двор в подворотню, — они оба, Улло и мать, так и остались сидеть на двух оставленных им стульях за кухонным, покрытым клеенкой столом, внесенным в комнату. И я вспомнил в тот момент, когда Улло это описывал: моей маме после ареста отца в 1945-м, и не за долги, а по политическим делам, был оставлен настоящий дубовый обеденный стол с обутыми в медь ножками. И тоже два стула. Невзирая на то, что я тогда не жил с матерью, мама была одна. И несмотря на то, что мама спросила у начальника увозивших мебель солдат, юнца, младшего офицера с голубыми погонами, почему это государство оставляет ей два стула, если она одновременно может сидеть только на одном?
Итак, Улло сидел там с мамой до тех пор, пока он вдруг не сказал, как мне представляется, резко и хрипло: «Мама, клянемся: мы не заплачем!»
Они были раздавлены, в глазах стояли слезы, рука лежала в руке. И может быть, они не справились бы со своими горькими слезами обманутых и преданных, если бы рукопожатие, грозившее вызвать поток слез, не было задумано именно против этих слез. Но немного погодя Улло заболел. Он думал, говоря об этом, что то, чему не позволяла вылиться в слезах мальчишеская гордость, должно было выйти гноем в виде болезни. Как бы там ни было, у него началось третье или четвертое за все его детство воспаление среднего уха, и на этот раз самое серьезное и неотступное. Его терзали нестерпимая боль и высокая температура. Доктор Дункель, вызванный мамой, который по старой памяти незамедлительно явился на Вышгород, покачал головой. Тут же послали за машиной с красным крестом из военного госпиталя Юхкенталь, и доктор Дункель промучился с Улло в больнице две или три недели. Поправляться он стал лишь после того, как ему пробили перегородку правого уха и выпустили гной. Кстати, про эту болезнь в своих заметках я написал, по его собственному определению, в кавычках: «Это был физически проявленный стресс».
Когда я у него спросил, как он перенес это пробивание перегородки правого уха, он ответил шестьдесят лет спустя:
«Противно. Это даже не было ужасно больно. Ведь это делалось под глубоким наркозом. Доктор Дункель левой рукой держал стамеску и правой молоток. И мой мозг просто сотрясался. До глазного яблока. Не думаю, чтобы я душераздирающе кричал. За два дня до этого мне ведь исполнилось четырнадцать. И больница была военным госпиталем. Там же не пристало кричать. Однако позднее и всю жизнь, когда заходила речь о физической боли, по самому краю черепа у меня пробегала боль. Помню, я читал «Живописца» Лепика[17], он издан в Швеции в 1951-м, не так ли? Если не ошибаюсь, до меня он дошел в 1954-м, стало быть, двадцать пять лет спустя после операции. Но когда я прочитал, ты помнишь:
когда я это читал и читаю, мою голову и глазные яблоки пронзает боль. Воображаемая боль, и все же. И когда я в тот раз вернулся из больницы домой, то почувствовал себя таким расклеившимся, что мама через некоторое время забрала меня из школы. Я тогда уже ходил в седьмой класс Викмановской гимназии».
17
Лепик Калью (1920–1999) — выдающийся эстонский поэт. С 1944 года жил в эмиграции, в Швеции.