На перекрестке мы постояли — и тут я вспомнил: я же не прочитал стихотворение Улло. И он мне не напомнил об этом — неважно, из деликатности или из гордости. Я сказал:
«Погодите — я же не прочитал стихотворение Улло. Правда, я ничего о нем не смогу сказать, потому что не способен сейчас сосредоточиться. Крик этих чертовых птиц, шум листвы и тень и солнце — понимаешь, я лучше дома прочитаю. И напишу тебе…»
Улло кивнул. Рута протянула мне руку. Она по-прежнему была в светло-лиловом купальнике. Правда, уже не босиком, а в каких-то сандалиях. Но покрытые розовым лаком ногти виднелись из-под ремешков.
Из комментариев по поводу этого посещения, помню, мама сказала:
«Улло этот, по крайней мере, чему-то научился. Хотя бы искусству вовремя уходить. А его девица просто скандальна!»
«Ну, может, все же не так скандальна, — возразил отец. — Если учесть, что нудизм у нас официально разрешен».
«Пускай они в своем кругу будут какие угодно голые, — заявила мама, — там мне до них дела нет. Но эта девица практически голая села за мой стол, притом должна была знать, что я, по всей вероятности, других понятий человек. Просто плевать хотела на это. Именно это и было скандальным!»
Я сказал: «Мама, Моруа пишет, что Шелли и его жена, и еще, кажется, Байрон, часто ходили в своем кругу голыми…»
Мама ответила: «Я не Шелли и не Байрон. И ты говоришь: в своем кругу. А эта барышня была здесь совсем в чужом месте…»
Я сказал: «Но ведь Шелли и Байрон проделали такое сто двадцать лет назад! За это время и в обычном кругу могли бы…»
Мама оборвала меня: «Дорогой мальчик… — кстати, когда она ко мне так обращалась, значит, я ей ужасно действовал на нервы. — Дорогой, если Шелли и Байрон были великими поэтами, то отнюдь не благодаря тому, что они там на берегу моря разгуливали время от времени с голыми задницами, а вопреки этому».
Когда отец в конце следующей недели приехал к нам в Раннамыйзу, он сказал:
«Между прочим, этот Улло, чья девушка, по мнению нашей мамы, была скандальной — ну, это все же весьма относительно, — этот Улло может вполне быть картотекой спортивного лексикона. Он набросал тут мне разные цифры. Я записал сорок три. И теперь дал их проверить. У меня есть знакомый в бюро «Калева», спортивного общества. Все сорок три цифры абсолютно правильны».
Мама спросила: «Не означает ли это, что ты хочешь, чтобы я простила девчонку за то, что ее парень такой сообразительный?»
Отец усмехнулся в свою маленькую рыжеватую щетку усов: «А ты все-таки подумай. Может, и сможешь…»
Мама ответила почти примирительно, но тем не менее иронично: «Ладно. Если ты хочешь — я подумаю».
12
Однако пора поговорить о стихотворчестве Улло. Ибо в течение долгого времени это было, считай, одним из главных каналов его самореализации.
Общего представления о его пристрастиях в мире стихов у меня нет никакого. Даже если я и назову некоторые имена и произведения, о которых он говорил в наших беседах, то очередности их упоминаний не помню напрочь. Но в целом, как мне кажется, они вмещаются в период 1935–1940 годов.
Помню, из немцев он называл в то время Рильке. «Stundenbuch»[32] и другие, и некоторые из его стихотворений мне запомнились навсегда.
И кстати, наравне с тем, что Улло ценил Рильке, он признавался, что испытывает наслаждение от чтения Моргенштерна[33]. Из троицы французов, Бодлера, Рембо и Верлена, кажется, второй был ему особенно интересен, возможно своей феноменальной молодостью. Помню, Улло сказал однажды: «Страшно представить, что если бы мне пришлось жить по его расписанию, то мое стихотворство было бы уже закончено. Оставалось только стать торговцем слоновой костью, или бродягой, или все равно кем, плести, например, корзины…»
Из английских поэтов нужно особенно отметить По. В первом томе По были и стихи, включая, разумеется, «The Raven»[34] и эссе «The Philosophy of Composition»[35]. Я прочел и то и другое, и книгу дал потом почитать Улло.