Мне даже пришла в голову мысль, не сразу, конечно, не тогда, когда он за кофе перед тем, как нам отправиться на последний таллиннский поезд, стал рассказывать о своей греко-югославской поездке, а годы спустя.
Итак, доктор Варес ездил весной в Грецию и Югославию. Было бы чертовски занятно, если бы примерно в то же время отправились на отдых и двое других — я имею в виду этого коровьего доктора Кирхенштейна и преподавателя — так уж и быть, писателя — Палецкиса. Первый — например, в Сопот, а второй, допустим, — в Карловы Вары… И тогда с ними в этих местах был осуществлен первый со стороны Москвы контакт. Потому что где-то с каждым из них он был ведь осуществлен! Это лучше было сделать за границей, чем у них дома, где на каждом шагу возникала опасность, что сии контакты может кто-нибудь обнаружить. Как бы ни пытались их замаскировать. Я помню в тот последний приход, когда мы оставили тему Бухарина и других и речь зашла о весенне-летнем вояже в Югославию, — они с госпожой Сиутс в один голос рассказывали, до чего неповторимо прекрасны пейзажи там, у Адриатического моря. Барбарус особенно восторгался заливом Котора. Это должно быть красивейшее место в Европе, если смотреть на него с гор. Как я себе представляю, где-то там это и должно было произойти. Где-то в лоджии… Госпожа ушла спать, приняв таблетки от головной боли и снотворное, а доктор и два новых знакомца по гостинице, в которой они жили вот уже две недели, остались сидеть за бутылкой сливовицы в шезлонгах вокруг столика. Эти господа — обаятельные люди — один из Советского телеграфного агентства, другой из Министерства иностранных дел. Так что можно в свое удовольствие поговорить на русском, не забытом еще языке. И один из них, тот, что из телеграфного агентства, — выпускник Киевского университета! Им есть о чем вспомнить, о кануне мировой войны, о самой войне. И неожиданно: «А мы, конечно, наблюдаем все время за достижениями наших маленьких доблестных соседей — особенно в области культуры — и, господин Варес, мы знаем о вашей личной — да-да — почти героической роли в борьбе за культуру вашей родины. Пярну, разумеется, всего лишь провинция, но…» И так далее. Никто в Эстонии о провинциальности Пярну, по крайней мере во всеуслышание, не заявлял, — а теперь, когда этот самоуверенный москвич возвещает сие, не отрывая глаз от докторского лица, освещенного молочно-белой лампочкой торшера и отражениями звезд в темном морском заливе у подножия гор, лицо самого москвича в облачке дыма греческих сигарет «Папастратос», провозглашение Пярну провинцией кажется обидным, почти непозволительным. Но ему недосуг обращать на это внимание, ибо слова новоиспеченного знакомца о его, доктора Вареса, почти героической роли, на которую там обратили внимание, бесследно смывают чувство обиды.
И затем, после второй рюмки из следующей бутылки: «Видите ли, господин доктор, мы осведомлены о ваших литературных и общегуманистических интересах. Однако в дипломатической практике у вас не может быть очень уж большого опыта. То есть такого, чтобы маленькое, совершенно независимое государство спросило у правительства своего большого соседа, кого последнее охотнее всего видело бы в кресле премьер-министра соседнего независимого государства. Этого никогда не произойдет в дипломатической практике. Официально — никогда. В том виде, что, скажем, ваш президент отправит господина Варма[52] с Собиновского переулка в Кремль и поручит ему узнать мнение Молотова. Никогда. А неофициально, просто в порядке получения информации — это другое дело. Представим себе, второй секретарь господина Варма и — я. В вашем маленьком уютном посольстве на Собиновском, где-нибудь в укромном уголке, на каком-нибудь приеме в пятиминутной беседе с бокалом шампанского в руках — и второй секретарь задает этот вопрос — мне. Я хотел бы — особенно после случайного, само собой, личного знакомства во время нашего путешествия — сказать: знаете, мы считаем, что для развития отношений между Москвой и Таллинном в нынешний сложный исторический момент очень подходит доктор Варес. Но я не могу этого сказать. До тех пор, пока я не знаю, готовы ли вы. Ибо, вполне возможно, ваш личный писательский покой для вас важнее, чем принять на себя ответственность провести свое отечество, можно сказать, между Сциллой и Харибдой — pour faire usage de la formule classique»[53] (свидетельство того, что Иван Иванович, вероятно, относится к дипломатической школе царских времен)».