Если бы у меня сейчас спросили, для чего я з а в е л эту тетрадку, я не смог бы дать исчерпывающего ответа. В известной степени она возникла для того, для чего могла возникнуть и в нормальных условиях: чтобы зафиксировать самого себя, сохранить связь времен. А в известной мере и для того, чтобы бросить вызов себе и миру. Стукач, который читал в мое отсутствие тетрадку (а может, и при мне), конечно же, должен был быть эстонцем и, очевидно, реферировать прочитанное начальству в мало-мальски благоприятном для меня свете. Ибо в течение многих месяцев в связи с тетрадкой не возникало никаких осложнений. Пока вдруг осенью 49-го поздним вечером меня не вызвали к «крестному отцу».
«Имя? Отчество? Год рождения? Статья? Срок?»
Я ответил ему скороговоркой и подумал: удивительно, но сей майор не производил впечатления эдакой тупой безобразной груды ржавого железа, как большинство его сослуживцев, по крайней мере насколько я их успел повидать. Этот жилистый, рано облысевший человек лет сорока, казалось, лишь разыгрывал сонного и скучающего солдафона… И он тут же выложил первое свидетельство своей игры: вместо того чтобы подъезжать к делу бог знает из какого далека, как у них обычно водилось, майор сразу ринулся in medias res[55]:
«Что за записи вы там ведете в тетради у себя в сушилке?»
Я объяснил. В качестве ответного хода продолжая игру, прибегая к подробностям. О своих поэтических пробах, попытках перевода etc. Так что, пожалуй, какой-нибудь нынешний исследователь задался бы вопросом, не состоялась ли между мной и майором сделка о сотрудничестве?
Майор спросил: «Так вы, стало быть, поэт? А в деле значится — юрист».
Я ответил: «Так-то оно так. Но после того, как я отсюда выйду, ваше ведомство не разрешит же мне работать по специальности».
Майор сложил губы трубочкой, вытянул под столом ноги в сапогах и глянул на меня из-под тяжелых век: «А может, все-таки юрисконсультом где-нибудь в системе сельских кооперативов?»
Я сказал: «Это меня вряд ли устроит».
«Вы думаете, вам разрешат заниматься литературой?»
«Говорят, есть прецеденты».
«Например?»
«Семушкин. «Алитет уходит в горы»».
Майор выдвинул подбородок вперед: «Не верьте всякой ерунде. Кстати, за что вы на самом деле сидите?»
Я подумал: это тебе ведь точно известно — и сказал: «Все значится в моем деле. За то, что у меня якобы были связи — как там написано — с буржуазными националистами на временно оккупированной территории Эстонской ССР».
«А у вас были эти связи?»
Я так часто во время следствия отвечал на этот вопрос отрицательно, что и тут сказал автоматически:
«Разумеется, нет».
«Ясно, что у вас не было этих связей. Если бы они у вас были, вам дали бы десять лет. А так вы получили всего пять».
На том анекдотическая часть разговора о прошлом закончилась. Но за ней последовала вторая половина нашей беседы, о сути которой нужно упомянуть. Ибо сам ход его мысли подразумевал наше — и не только наше, но почти трети всей восточной Европы — стремление вернуться в Европу. Утверждение майора было столь провокационным, что я спросил:
«Но, гражданин майор, объясните, почему эти связи, по мнению советской власти, так предосудительны, что за них наказывали даже тех, у кого их не было, как вы только что произнесли по моему поводу?»
Майор проворчал: «Какой же вы юрист, если не понимаете этого? Разве буржуазные националисты не пытались восстановить вашу так называемую Эстонскую Республику? Разве не пытались?»
«Не знаю, может быть».
«И это восстановление республики с самого начала, с 1918 года было не что иное, как вооруженный бунт против Советской власти. Ваша так называемая Освободительная война была антисоветским бунтом. Результат которого — временный результат бунта. Руководители такого бунта подлежат расстрелу. Их классовая база подлежит уничтожению. И действующие под их влиянием элементы подлежат рассеянию по окраинам. По тайге, тундре, степи, пустыне. Кто куда».
Я спросил: «Значит, люди, которые в Эстонии все эти двадцать лет были просто лояльны, — политические преступники?»