Улло вскочил со своего стула в моем кабинете там, наверху, ткнул в меня пальцем и пояснил:
«Ты сам мне рассказывал, — помнишь? — как вы в то же самое время, когда я в связи с Профиттлихом вопрошал себя о своем будущем — ранней осенью 39-го — где-то там в Тарту, в саду твоего «Амикуса» или в подвале — как вы, студенты, обсуждали впятером-вшестером, видимо слегка разгоряченные от выпитого пива, кем или чем вы хотите стать… Помнишь?! Полушутя, конечно, но это ведь не означает ничего другого, что наполовину все же всерьез. И как ты сказал, что у тебя с этим давно все ясно: ты будешь эстонским послом в Париже. Потому что это не потребует от тебя какой-либо серьезной работы и в то же время введет в круг интересных людей и интересных книг, и где у тебя будет достаточно времени, чтобы писать, как ты сказал, «стихи проблематичной ценности». Так что у тебя, во всяком случае, было хоть какое-то представление о будущем. А у меня — нет. Не могла же им быть прачечная «Аура». И то, что я сказал однажды в шутку господину Хальясте — о двух продвижениях в год и о карьере премьер-министра через тридцать лет, — это ведь тоже, Бог мой, несерьезно. Может быть, когда-то я мечтал создать журнал по культуре — почему бы нет, стать журналистом, живущим в Таллинне, но много путешествующим и которому разные «Фигаро», «Таймс» и «Нойе цюрихер цайтунг» заказывают обзоры, рецензии и комментарии к книгам, появляющимся во всем мире, и который за щедрые фунты и франки знай себе строчит и публикует разнообразные тексты… А каким образом этого добиваются, об этом я еще не думал. И тут вдруг господин Профиттлих предлагает мне лучшее в мире филологическое и философское образование — по своему выбору и за их счет? Разве не открывалась дорога передо мной как раз в том направлении?.. Плюс необъятное очарование приключений, даруемое этими возможностями?..
Но у меня не было рядом людей, с которыми я мог бы посоветоваться. Мама — после недельной головной боли все равно бы предоставила решать это мне самому».
Тут он посмотрел на меня, усмехнулся и продолжил:
«Ты ведь — прошу прощения — не был тогда достаточным для меня авторитетом. Может, я даже и поговорил бы с тобой, но ты был в Тарту, и я не считал твое мнение столь уж важным, чтобы ехать к тебе для того, чтобы его услышать. Промелькнул и старый Веселер, но его я отклонил: на тридцать процентов лютеранин и на семьдесят — атеист, что он мог посоветовать? А вопрос веры и был гвоздем этой проблемы. И я вдруг понял, что здесь у меня нет твердой позиции. Я бился над этой проблемой целую неделю, затем пошел и объявил:
«Я не могу».
«Почему?»
«Потому что я слишком неверующий».
«Если вам хватает вашего неверия, чтобы быть лютеранином, почему же его не должно хватать, чтобы стать католиком? Да еще при условии, что вы с нашей помощью будете сознательно пестовать в себе эту веру?»
Я отговорился: «Потому что лютеранином я стал благодаря случаю. А католиком должен стать по своему выбору. Что же касается моей веры в будущем — тут я не могу взять на себя ответственность». На самом-то деле я подумал: оказался бы навеки у вас на крючке, и чуяло мое сердце — из этого не получилось бы ничего доброго…
Он взглянул на меня грустными глазами и едва заметно улыбнулся:
«Жаль. Ваш отказ должен быть достоин вашего согласия. Помимо того, что это, вероятно, избавило бы вас от очень многого…»
Я до сих пор не уверен, что имелось в виду. Не исключено, что он — во второй половине августа 39-го — имел в виду то, что благодаря своей должности, возможно, уже и знал: ближайшее будущее этой страны. Которое коснулось бы меня совсем иначе, если я через два-три месяца отряхнул бы пыль Эстонии со своих ног и летом уже сидел на каких-нибудь палеографических курсах или в архивах, содержащих материалы Маарьямаа, в надежде найти те источники, вроде отчетов Модены Гульельмо и Генриха Латвийского, которые отец и сын Арбузовы не обнаружили в Ватикане…
Кстати, его самого, Профиттлиха, это знание, если оно и было, не спасло. Я, разумеется, не могу сказать, остался он в ждановской Эстонии по распоряжению церкви или по какому-то недоразумению при отъезде, хотя бы при воссоединении с немецкими переселенцами. Или это было решение пастыря остаться со своей паствой. И он остался, был арестован в конце июня и умер, да-да, и он тоже, по всем правилам, в Кировской тюрьме зимой 1942-го, говорят, что уже приговоренный к смерти, но еще до казни».