Выбрать главу

Погода хоть и прохладная, но все–таки явно весенняя, и одеяние старика, особенно в этом солнечном парке, кажется каким–то чужеродным. Но едва я успеваю это осознать, как тут же спрашиваю себя: нет ли в нем, несмотря на всю его чужеродность, чего–то отдаленно знакомого? И даже больше, чем отдаленно?

Я, разумеется, немею от этого открытия (как это обычно бывает во сне), но только потому, что подавляю крик: это ведь не кто иной, как мой покойный отец!

Только этот невысокий, почти стройный и, во всяком случае, очень гибкий человек, каким я его помню, за эти сорок лет до неузнаваемости растолстел. Репутация банкрота и авантюриста, которая, по мнению многих, пристала к нему навеки, очевидно, заставила его выработать особенно высокомерное поведение… (Между прочим, я знаю, что не могу этого знать, и тем не менее я в этом уверен.) Уверен и потому принимаю решение: если уж я здесь и если уж он сел на одну со мной скамейку, то я должен дать о себе знать…

Я уже открываю рот, но он опережает меня. Ему далеко за восемьдесят, но он все еще меня опережает. Иронически усмехаясь одним уголком губ, обращается ко мне:

«Я вижу, вы, молодой человек, очевидно, оттуда, с севера? Или, точнее, с северо–востока? Из–за железного занавеса? И к нам относитесь с глубоким предубеждением?»

Он не узнает меня. Да и как он мог бы узнать, если не видел меня с детства? Последний раз — в тридцать девятом, всего несколько часов — в Гааге, в Ипсвише — не помню уж толком где. Я говорю:

«Я не задергивал занавес между нами. Между прочим, это не занавес вовсе, а стена. Стена игнорирования. Не я выстроил эту стену…» (Не могу же я его просто так называть на «ты», спустя сорок лет.) Я говорю: «Вы построили здесь стену и хладнокровно оставили нас по ту сторону! Меня, мою мать, всех нас…»

Он протестующе поднимает пухлые розовые руки:

«Дорогой юноша — не мы. А Европейская история! Мировая история!»

Я говорю: «Не прячьтесь за спину истории! Не история, а вы сами! Ваши грязные дела! Ваше предательское отношение!»

Я замечаю, что просто кричу ему: «Ты — ты — о т е ц — ты просто нас предал…» Кричу ему: «Отец, в свое время ты не пил! Не курил! Выплюни хотя бы эту замусоленную сигару изо рта! Брось пить виски! Думаешь, я не знаю, где ты их прячешь? Они у тебя под сиденьем коляски в ночном горшке! Вышвырни все это в море или в реку! Прежде чем мы двинемся с тобой дальше. А если у тебя здесь есть свои дети — мои сводные сестры, мои сводные братья — одного я, кажется, уже видел, — позови их сюда к нам — и покайся, покайся, покайся, отец, прежде чем мы сможем подумать о примирении…»

Он молчит. Он смотрит на меня осуждающе. Вздрогнув, я просыпаюсь. Из одного сновидения в другое. Его нет. Вчерашнего нет. Белая скамейка пуста. Но сон продолжается.

_____________

Заверши это. Если сумеешь. Я не умею. Все у меня как–то нелепо остается недовершенным.

Я знаю, сейчас ты станешь говорить о зигзагах конфликта между отцом и сыном. О человеческой несправедливости, которую это неизбежно порождает. О разъедающем яде разочарования, которое замутняет ясность взгляда, — бог его знает. Возможно, папа Берендс и в самом деле был более или менее неповинен в нашей судьбе. А во всем виноват Рузвельт. Да-а. Знаешь, недавно, до того, как попасть в сумасшедший дом, я где–то слышал: в США будто бы знали об этом: будто Рузвельт еще до Тегерана предложил Сталину поддержку Америки в распространении социализма в Индии. Ибо просвещенный социализм, пусть и деспотический, приемлемее, нежели утверждающийся там Британский феодальный империализм…

А если так, что уж говорить об Эстонии или о Восточной Европе!

Но слава Богу, я знаю: мне не нужно больше разбираться во всем этом, взвешивать эти дела на аптекарских весах. Теперь разбирайся ты!

Ибо — какой суд освободил кого бы то ни было из нас от этого долга?..

_________________________________________

1 Мелкий бюргер (нем.).

2 Яансен Аугуст (1881–1957) — эстонский живописец.