Выбрать главу

— Рука устала, — буркнул Глазунов. — Слишком долго летали.

Он хитрил, надеясь, что плохая посадка получилась у него случайно. Увы, все повторилось во втором полете, а потом и в третьем.

— Ну, ты даешь! — рассердился штурман. — Так можно без зубов остаться. Что с тобой?

Со штурманом своего экипажа лейтенантом Мишей Зыкиным и стрелком-радистом сержантом Васей Ковалем летчик, как правило, анализировал каждый выполненный полет, а тут лишь виновато взглянул на них и уединился. Да и что он мог сказать, если сам еще не разобрался в собственных ошибках! Стартует — нормально, положит корабль на боевой курс — ни одна стрелка на приборах не шелохнется, а вот при спуске глянет этак метров с тридцати вниз — и внутри у него словно обмякнет все.

Так и кажется, что едва бомбардировщик коснется грунта, как опять раздастся треск, грохот и скрежет. Мышцы от напряжения деревенеют, левая рука готова сама собой послать вперед секторы газа, а правая машинально ослабляет нажим на штурвал, и самолет выходит из угла планирования.

— Глиссаду держи, глиссаду! — гремит в наушниках предостерегающий голос руководителя полетов. Глазунов, спохватившись, давит руль глубины книзу, но глиссада — воображаемая линия спуска — уже сломана, выпрямлять ее поздно, потому что земля — вот она, рядом. И посадка — комом: то по-вороньи, со взмыванием, то с козлиным прыжком.

А в один из веселых, солнечных дней Николай, находясь в небе, поймал себя на совершенно несуразном желании: ему не хотелось возвращаться на аэродром. В герметичной кабине было тепло и тихо. Освежая лицо, на пульте по-домашнему ласково шелестел эластичными крылышками вентилятор, приглушенно, как бы откуда-то издалека, тек убаюкивающий гул двигателей. Вот так лететь и лететь бы куда угодно и сколько угодно, лишь бы не вести самолет на посадку.

Лейтенант понимал, что его новый бомбардировщик абсолютно исправен, однако в сердце жило тревожное ожидание, будто и на нем в момент приземления подломятся шасси. Усилием воли Глазунов подавлял в себе это ощущение, но как только крылатая громадина — такая могучая и такая хрупкая — содрогалась от толчка о грунт, летчик сжимал зубы, чтобы не застонать.

Теперь он сознавал, что с ним. Его снедала та болезнь, которую у авиаторов называют боязнью земли. Точнее говоря, это была нервная депрессия после целого ряда передряг, пережитых в последние месяцы.

Признайся Николай в своем недуге командиру эскадрильи или кому-нибудь из старших товарищей, они наверняка помогли бы ему в самый короткий срок обрести былое равновесие и уверенность. Однако молодой офицер был самолюбив. К тому же он опасался, как бы его вообще не списали с летной работы, сочтя слабовольным, а то, чего доброго, и трусом. «Страх есть страх, в каком бы виде ни проявлялся, — рассуждал лейтенант, — и если пилот не в силах побороть боязни земли, то рано или поздно он может разбиться».

Чтобы начальство или сослуживцы не сделали таких выводов о нем, летчик воевал сам с собой в одиночку. Дорого стоила ему эта душевная борьба. Все сильнее и сильнее становилось предчувствие неотвратимо надвигающейся беды. Уже не только в воздухе, не только в минуту снижения к аэродрому, а еще задолго до вылета он испытывал противную расслабленность. Бывало, утренняя свежесть лишь бодрила его, а теперь вызывала озноб, в то время как лицо пылало.

Первой начала догадываться о переживаниях Николая эскадрильский врач Лубенцова. Эта девушка была любопытна. Вместо того чтобы спокойно принимать летчиков в медпункте, она частенько бродила по аэродрому, заговаривая то с одним, то с другим из своих подопечных. И вот однажды, поздоровавшись с Глазуновым, она вдруг спросила:

— Уж не больны ли вы, лейтенант? У вас такая горячая рука! И на лице румянец подозрительный. Пройдемте-ка со мной.

— Вечно у вас какие-то подозрения, Ирина Федоровна, — притворно улыбнулся летчик. — Просто я очень быстро шел. К самолету спешу. Так что позвольте зайти к вам через полчасика…

Обычно офицеры, особенно те, кто постарше, относились к Лубенцовой с чувством некоторого превосходства. Они добродушно подтрунивали над молоденькой женщиной в погонах, которая с чрезмерной серьезностью заставляла их, пышущих здоровьем мужиков, ежедневно перед началом полетов мерить температуру и кровяное давление, подставлять для прослушивания голую спину, показывать язык и дышать в какую-то хитрую трубку.

— Помилуйте, Ирина Федоровна, — не раз с досадой ворчал Глазунов. — Вы и вчера меня мучали, и позавчера. Зачем же опять?

— Матерый воздушный волк прикидывается бедным ягненком, — смеялась Лубенцова. — Не выйдет!

К летчикам Ирина Федоровна, по ее словам, была неравнодушна, преклоняясь перед их мужественной и гордой профессией. Тем не менее держалась она с завидным тактом и чувством собственного достоинства, решительно отклоняя попытки ухаживания многочисленных гарнизонных кавалеров. А уж в том, что касалось ее служебных обязанностей, Лубенцова была пунктуальной прямо-таки до педантизма. Пилоты, случалось, в сердцах называли ее бюрократом от медицины. Вот и сейчас, как Глазунов ни отбивался, она все же заставила его идти в медпункт и всучила ему градусник.

Нехотя опустившись на покрытый клеенкой топчан, Николай насупленно уставился в окно. Он не мог, не хотел встречаться с Лубенцовой взглядом. У «бюрократки от медицины» была неприятная манера смотреть прямо в глаза, а тут еще она чему-то загадочно улыбалась. Радовалась, видимо, своей профессиональной проницательности. Как же, по внешнему виду, по рукопожатию определила, что у него повышенная температура.

К ее немалому удивлению, градусник показал тридцать шесть и шесть.

— Странно, — вырвалось у нее.

А Глазунова разочарованный голос Лубенцовой развеселил. Он язвительно усмехнулся:

— Ох, Ирина Федоровна, опасный вы человек. Верно все же подмечено: если хочешь летать, не верь врачам своим.

По лицу Лубенцовой скользнула тень смущения, она вроде бы рассердилась и назидательно сказала:

— А мне, Николай Сергеевич, известна другая пословица. Тоже, кстати, авиационная: верить — верь, но проверить — проверь. И напрасно вы ершитесь, вид у вас неважный. Такой, знаете, удрученный, что ли.

— У кого? У меня?! — воскликнул летчик. — Шутить изволите, милый доктор! — Он рывком застегнул на куртке «молнию», приосанился: — Да у меня плечо шире дедова… — Помолчал, вспоминая, и уже с полной непринужденностью продекламировал: — Грудь высокая моей матушки в молоке зажгла зорю красную на лице моем…

— Кольцова в союзники берете? — насмешливо взглянула на него Ирина Федоровна. — Маскируетесь? Ах вы, Коля-Николаша!

— Допустим, — кивнул лейтенант. — И все-таки ваша проницательность, по-моему, основана на ложной примете. Говорят, руки холодные — сердце горячее. Нет, скорее, наоборот. У меня, осмелюсь доложить, просто-напросто пылкая кровь, вот и все. А вы…

— Вижу, вижу, — снисходительно сказала Лубенцова, и в густых ресницах лукаво блеснули ее глаза: — От чего другого, а от скромности вы не умрете.

Она вроде бы поверила показной бодрости летчика и допустила его к полетам. Николай, выйдя из медпункта, облегченно вздохнул, однако позже не мог не заметить, что дотошная врачиха продолжала наблюдать за ним до конца рабочего дня. Он сталкивался с ней то в аэродромном домике, где отдыхал между вылетами, то в столовой во время второго завтрака и на обеде, то возле стартового командного пункта, куда был приглашен для разговора о еще одной неудачной своей посадке. И всякий раз, даже не оборачиваясь, пилот ощущал на себе ее внимательный, как бы изучающий взгляд.

«Чего ей надо, этой бюрократке?» — злился Глазунов, чувствуя, что она догадывается о его состоянии. А еще больше досадовал на самого себя. Распустил нюни — уже со стороны видно. Нет, так не годится, надо завязать нервы тугим узлом!

В очередной летный день Николай явился на медосмотр первым. Лубенцова встретила его на крыльце. Приветствуя ее, лейтенант коснулся пальцами козырька фуражки и сделал вид, что не замечает протянутой ему руки. Тем не менее Ирина Федоровна не обиделась. Она, улыбаясь, зябко повела плечами, пожаловалась, что утро по-весеннему холодное, и, немного кокетничая, нетерпеливо попросила: