Эти прекрасные чувства звали Лекомцева писать стихи. Так близко сходились в его душе поэзия и полеты.
И вдруг все у Лекомцева (он был уже капитаном) переменилось. Последний полет безжалостно перечеркнул его достижения и радости. Муторно стало у него на душе. Погасли глаза, сник голос, и походка стала какой-то вялой.
В небе при неудачах так, видать, и случается: времени мало, а земля близко. Один у него был выход — оставить самолет, катапультироваться. Лекомцев уже выполнил задание, уходил с полигона, когда услышал какой-то странный звук, словно бы взорвалась хлопушка. Самолет повело вправо, он стал припадать на крыло, как подстреленная птица.
Что бы в воздухе ни случилось, мысль о земле — одна из первых. Лекомцев подумал о посадке: «Буду клеить (от Курманова перенял он это словечко) левый разворот». Он попытался изменить направление полета, но ощутил сильное сопротивление, и его словно током пронзило: «Рули!» Немедленно доложил руководителю полетов подполковнику Ермолаеву:
— Первый, я Тридцатый! Отказывают рули!
Ермолаев уточнил информацию:
— Самолет управляем?
— Ограниченно!
— Можешь посадить?
Лекомцев понял: на посадочный курс ему не зайти. Он нацелился приземлиться в стороне от полосы, на ровной и хорошо накатанной площадке. Но поведение самолета было загадочным, необъяснимым. Лекомцев не знал, как он поведет себя дальше, и потому о посадке определенно сказать не мог.
— Не хватает крена, — доложил он на КП.
«Какая же тут посадка…» — подумал про себя Ермолаев и ответил буквально через секунду. Но так как связь до этого шла без пауз, то эта секунда показалась Лекомцеву долгой. Он знал, какое решение примет подполковник Ермолаев, но все равно ждал.
— Тридцатый, катапультируйся!
— Понял… — прохрипел Лекомцев, внезапно застигнутый мыслью: «Легко сказать — катапультируйся. А если причины не найдут, что тогда?!» Он вспомнил требования Курманова: «Летчик должен чувствовать самолет, как самого себя». Лекомцев не мог понять, что с самолетом, он ему показался чужим. Тут хочешь не хочешь, а загадку надо разгадывать, сражаться до последнего, вести самолет на землю.
Заход на посадку в черте аэродрома не получился. Разве майор Курманов так учил появляться над своей «точкой»?! Пришел, развернулся вокруг хвоста — и на родную землю (так фронтовики делали, чтобы не угодить в прицел противнику). Сейчас Лекомцев размазал заход, он у него получился как расползшийся на сковороде блин.
Самолет, всегда стремительный, легкий, сделался тяжелым и таким неуклюжим… Лекомцев не чувствовал гармонии, не стало той слитности летчика и самолета, без которой немыслим боевой полет.
Мозг у Лекомцева работал с полной нагрузкой. Кто знал, сколько оставалось секунд, отпущенных ему судьбой для завершения полета? Время есть время. Взаймы его не возьмешь, а в критические моменты оно решает все. У Лекомцева времени мало, а узнать ему надо было многое. Не сами же рули отказываются слушать летчика! Что ограничило их движение? Откуда сухой хлопок, похожий на взрыв? И пока крылья держат самолет — надо лететь.
— Тридцатый, катапультируйся! Слышишь? Катапультируйся! — требовал руководитель полетов Ермолаев. Находясь на земле, визуально наблюдая терявший высоту самолет, он больше, чем кто-либо, сознавал неотвратимость трагической развязки. Упрямое молчание Лекомцева выводило его из себя. И чего он тянет? Это же безумие! — Катапультируйся! Катапультируйся! — все более ожесточаясь, кричал Ермолаев в микрофон.
Лекомцев был охвачен одной страстью: продлить полет. Только бы продлить! В какие-то секунды и мгновения машина все же успеет что-то ему «сказать». Ведь услышал когда-то давным-давно Курманов зуд, а другие не чувствовали его и определили только по показанию приборов.
Теперь самолет был во власти одной силы — земного притяжения. И сам Лекомцев уже был во власти самолета, времени и судьбы. Выбора не было. Сбросив с кабины фонарь, Лекомцев вжался спиной в броню катапультного сиденья и, схватив внизу, у колен, красные рукоятки, резко рванул их на себя…
Увидев на фоне леса дымный всплеск, Ермолаев побледнел и сорвавшимся голосом распорядился: «Вертолет!» Удаляясь от микрофона, он обессиленно упал в кресло и закрыл глаза. Полет Лекомцева лишил его последних сил. Никогда в жизни Ермолаев не доходил до такого изнеможения. Отдышавшись, небрежно вытер на лице пот и, не обращая внимания на обступивших его помощников, укоризненно покачал головой, и словно бы про себя, но слышно сказал: «Курмановские повадки! А ведь и сам уже обжигался, казак лихой».
Ермолаев пододвинул к себе журнал руководителя полетов и начал писать: «В 7.38 утра западнее поселка Дерюгино…» На этом месте Ермолаев остановился. Была неизвестна судьба капитана Лекомцева.
Ермолаев поднялся с кресла, вышел и начал нервно ходить из одного конца вышки в другой, не отводя взгляда от аэродрома и дальнего леса, на верхушки которого наползало сбитое ветром облако пыли и дыма.
Взлетная полоса, рулежные дорожки и самолетные стоянки отсюда видны как на ладони. Летчики, собравшись группками, с молчаливым любопытством поглядывали на дымное облако. Установилась тишина, как перед боем, зыбкая и тревожная.
С борта вертолета доложили: «Летчик катапультировался. Жив!» Ермолаев дописал в журнал: «…катапультировался капитан Лекомцев» — и с опаской стал поглядывать на телефонную трубку. Надо доложить полковнику Корбуту. Но Ермолаев не знал причины летного происшествия, о чем непременно спросит Корбут. Кроме того, он ждал прилета с полигона самого Курманова. Словом, Ермолаев не спешил с докладом и в то же время опасался, что полковник Корбут опередит и его, и Курманова и позвонит раньше, чем они успеют ему доложить.
Ермолаев был раздражен. Незадачливый полет Лекомцева назойливо напоминал ему самого Курманова, то время, когда тот пришел к нему в эскадрилью и упрекал комэска: «Молодые вянут». «Полюбуйся теперь на своего воспитанничка, послушай магнитофонную запись. Это тебе не грампластинка — документ!» И пусть Лекомцев ответит, почему молчал, не реагировал на команды руководителя полетов, его, Ермолаева, команды. И что теперь скажет сам Курманов летчикам?.. Жаль, нет Дорохова, он пришпорить его умел.
Капитан Лекомцев одиноко стоял посреди широкого поля. Он смотрел на небо и удивлялся так, будто впервые видел его. Какое же оно просторное, ни конца ни краю! А ведь только что казалось ему каким-то смятым и куцым. Не только летать — дышать было невозможно.
Прослеживая взглядом большой, неправильной формы полукруг, который он описал самолетом, пытаясь зайти на посадку, Лекомцев увидел вертолет. Подлетев к нему, вертолет опустился на землю, взвихрив под собой пыль. Борттехник открыл боковой люк, выбросил вниз входную металлическую лесенку. Из кабины выглянул летчик, он что-то крикнул, но мотор заглушил его. Лекомцев махнул рукой, чтобы летели без него. В это время спустился на землю и побежал к нему врач. Он видел жест Лекомцева, но не остановился, а только перешел с бега на быстрый шаг. Лекомцев будто его упрашивал:
— Да не нуждаюсь я в помощи, доктор! — и крикнул экипажу: — Парашют вот заберите, а я пойду!..
Лекомцев не хотел слушать моторный грохот вертолета, а больше всего не хотел почти сию минуту оказаться на командном пункте. Он был взбудоражен полетом, и ему нужно было успокоиться, нужно было движение. Приподняв голову, Лекомцев взглянул на блестевшие вдали окна командного пункта и быстрым шагом пошел поперек поля. Хорошо было чувствовать под ногами устойчивую твердь земли. Сельское поле сливалось с полем летным, образуя ровную, уходящую за горизонт степь. Небо сияло над ним во всей своей бескрайней огромности, от чего ему легче дышалось.