Ермолаев изменился в лице:
— Что, летать не будем?! Летать не будем?! — спросил он, недоуменно глядя на Курманова. Отставить предварительную подготовку… В своем ли надо быть уме?
— Не будем, — сквозь зубы сказал Курманов, не объясняя причины.
Позже, когда Курманов вернулся со спортивной площадки, ему позвонил Дорохов: «Как завтра, летаешь?» И Курманов ответил ему в сердцах: «Нет, не летаю».
Вот как все получилось.
Теперь Курманов не мог простить себе той поспешной горячности, того неожиданного поворота мыслей, когда, не ожидая того сам, пошел поперек себя. Ведь сам больше, чем кто-либо, хотел летать и сам же развел тишину, которую справедливо возненавидел Дед.
В голосе Ермолаева Курманов почувствовал холод молчаливого осуждения. Но он сознавал: все это эхо дневного разговора, в котором не было никакой вины Ермолаева. Причиной всему был он сам.
Перебарывая внутреннее волнение, Курманов заговорил с Ермолаевым достойно и уважительно:
— Егор Петрович, прошу продумать предложения. Рассмотрим прямо с утра. Руководитель? Вы будете руководить полетами.
— А вы как? — спросил Ермолаев, переходя на сухой, официальный тон.
— Давай разведку погоды.
— Хорошо, — деловито сказал Ермолаев, считая разговор законченным.
Но Курманов с самого начала разговора держал в уме мысль о Лекомцеве и теперь высказал ее:
— Да, вот что, планируй Лекомцева.
— Лекомцев уезжает, — оживленно отозвался Ермолаев.
Курманов насторожился:
— Куда?
— В командировку. За пополнением. Вы же согласились.
Курманов вспомнил: против поездки Лекомцева он не возражал. Но тогда у него были свои соображения. Чего Лекомцеву глаза мозолить в гарнизоне? Перед женой стыдно — звено летает, а он как неприкаянный. А командировка есть командировка. Все же служба, доверие. Но теперь-то все переиначилось. Решено проводить полеты, и чего летчику сидеть на земле?
— Петрович, командировку надо отставить. Включай Лекомцева в плановую, — сказал Мурманов спокойно, но настойчиво.
— Нельзя, Григорий Васильевич. Приказ ведь. Да и вообще, после такой карусели я бы его и на аэродром не пускал. Всех закрутил, всех! — недовольным тоном говорил Ермолаев, давая Курманову понять, что и он, Курманов, из-за него пострадал.
Откровенное недовольство Лекомцевым и намеки на сочувствие ему оставляли горький осадок в душе Курманова. Неужели Ермолаев не понимает, что Лекомцеву путь в небо не заказан? Это не конец, который когда-то он предсказывал, это только начало. Опаснее всего передержать летчика на земле. И, вспомнив слова Деда: «Этого тебе никто не простит!», твердо сказал:
— Да не самостоятельно. Со мной. Проверить надо.
— Воля ваша, буду планировать, — неохотно согласился Ермолаев.
Курманов положил трубку, молча медленно перевел взгляд на открытую дверь комнаты. Надя стояла у окна и поливала цветы.
КУРМАНОВ И ЕРМОЛАЕВ
Дорохов уезжал через день. Отвечая на прощальный взмах руки Ермолаева, одиноко стоявшего на платформе, он ощущал щемящее чувство тоски. Не хотелось верить, что уезжал из родной Майковки навсегда. Ответный тяжелый и замедленный взмах своей руки он относил не только к Ермолаеву, но и ко всему полку, и к полюбившемуся ему гарнизону, к тому уголку на русской земле, который был ему теперь особенно дорог. Словом, ко всему тому, что долгие годы составляло сущность его офицерской службы. Захватывающие целиком, всю душу, полеты, простота и искренность отношений бескорыстных в дружбе летчиков, уроки прямой и суровой требовательности друг к другу тугим узлом связывали их судьбы.
Жизнь любого военного человека начинается со своей, маленькой или большой, Майковки. Не на каждой карте ее порой найдешь, не все дороги к ней приметишь, но, сколько бы потом ни менял мест, куда бы ни забрасывала тебя судьба, до конца жизни будешь помнить свой первый военный городок, первые самостоятельные шаги в службе. Городок тот, когда-то почти совсем неустроенный, едва зарождающийся, будет мил твоему сердцу, как родник, который дает жизнь целой реке.
В Майковке Дорохов начинал офицерскую службу, сюда же вернулся после войны из-под Берлина, и, сколько потом ни колесил по самым отдаленным уголкам страны, судьба привела его опять сюда.
Дорохов ехал в купе один. Успокаивающе-мягкий перестук колес располагал к воспоминаниям. Почему-то в памяти всплыл сорок пятый год. Он не казался ему далеким, хотя в полку служили летчики, родившиеся в послевоенное время. Давно замечено: сильные переживания остаются с человеком на всю жизнь, он носит их в своем сердце, я потому даже ушедшие в историю времена кажутся ему не такими уж и далекими. Так случилось, что в полку Дорохов был последним из легендарной когорты пилотов сорок пятого. Правда, оставался еще в строю генерал Караваев, но он служил в соединении.
Полк сорок пятого составляли ребята, родившиеся после Октябрьской революции и гражданской войны. Не все из них успели закончить даже среднюю школу. Суровое время поторопило их в небо. Они не знали любви, далеки были от семейных неурядиц и домашних хлопот. Их молодость прошла в боях. Спасая Родину, они не задумывались над тем, что обессмертят себя на века, над ними не будет властно даже время, их будут помнить, пока есть земля. Так помнят и чтут витязей Непрядвы, отстоявших Русь от иноземцев шесть веков назад.
Они же, победители-фронтовики, начинали потом штурмовать небо реактивного века, и они же обучали хлынувшую им на смену в полки послевоенную молодежь. Тех ребят, которые не успели к горячим схваткам Великой Отечественной, а теперь подросли и с такой яростью ринулись осваивать авиацию, словно опять, как в тридцатые годы, был брошен клич: «Комсомолец, на самолет!»
Незаметно, один за другим, ушли фронтовики, и эти, молодые, переняв у них боевую хватку, уже давным-давно летают на самолетах быстрее звука, командуют полками и дивизиями. Как изменилось время!
Служа в полку, Дорохов наперечет знал почти всех летчиков: кто в какое время прибыл, когда и куда убыл. Ермолаев, к примеру, пришел, когда полк прощался с поршневыми самолетами, Курманов — значительно позже.
К тому времени Ермолаев уже командовал эскадрильей, а самолет был сверхзвуковой.
Появление Курманова заметил сразу весь полк. Он был назначен в эскадрилью к Ермолаеву. Встретились Курманов и Ермолаев, что называется, как коса и камень, вода и пламень. Началось все на аэродроме, в день полетов. Один только вылет сделал лейтенант Курманов, а поднял на ноги всех, даже Ермолаева из себя вывел.
Комэск руководил полетами. Выпустил в зону Курманова и вдруг слышит его голос:
— Ощущаю зуд самолета. Прошу посадку.
Ермолаев неодобрительно ответил:
— Раз невтерпеж — садись! Заходи — садись!
На земле самолет облепили техники, механики, инженеры. Спрашивают летчика: «Где?», «Что?», «Как?». Подъехал Ермолаев, заворчал:
— Зуд у него, зуд… У всех новичков зуд. Больше месяца не летал — вот и зуд.
Худой, жилистый Курманов молча стоял у самолета, облизывая сухие, спекшиеся губы.
— Но это же тебе показалось. Показалось… — не унимался командир эскадрильи. Ему была дорога каждая минута, и он нервничал из-за простоя самолета.
— Не показалось, товарищ капитан, был зуд, — невозмутимо настаивал на своем Курманов.
— Был… Был… Вот сейчас слетаю и докажу, что тебя леший попутал, — взгорячился Ермолаев и, решительно поднявшись в кабину, запустил двигатель.
Курманов побагровел. Он порывисто подошел к технику самолета, взял рабочую тетрадь и сделал в ней запись: «Находясь в зоне пилотирования, почувствовал на самолете зуд. Доложил капитану Ермолаеву и прекратил полет. Лейтенант Курманов».